что это соседка Анны по дому. И тут только я сообразил: ведь это ее я видел в саду на обеде у профессора X, Я начал было рассказывать ей об этом, о том, что мы уже встречались, но потом осекся — точно так же, как в первый раз, тогда, в саду, почему-то передумал и не заговорил с ней. Она забрала у меня обратно вазу с горохом и снова опустилась в шезлонг. Снова зазвонил телефон, и Анна, что-то промурлыкав в трубку, тихо засмеялась. Мне пришло в голову, что мое присутствие едва ли для них обременительно: не будь здесь меня, они делали бы абсолютно то же самое. Мысль эта утешала. На обед меня не приглашали, но то, что я остаюсь, как видно, подразумевалось. После еды еще долго сидели за столом. Туман сгустился, давил на окна. Вижу, как они сидят напротив меня в молочных сумерках: брюнетка и блондинка, вид у обеих заговорщицкий, точно они предвкушают какое-то удовольствие, точно задумали — мягко, не зло — надо мной подшутить. Как же давно все это было; кажется, прошло целое столетие, тогда мы были еще совсем невинны — если это можно назвать невинностью. Едва ли.
Признаюсь, я увлекся ими, их внешностью, самообладанием, их небрежной самовлюбленностью. Они олицетворяли собой идеал, к которому я, сам того не подозревая, давно стремился. В те дни я еще занимался наукой, хотел стать одним из великих, непроницаемых технократов, тайных властелинов мира. Но тут нежданно переде мной открылось иное будущее, как будто по мановению этих двух женщин внезапно рухнула гигантская каменная стена и, когда поднявшаяся пыль рассеялась, взору моему предстала бесконечная, ослепительная даль. Обе они были великолепны — и томные, и искрометные одновременно. Они напоминали мне искательниц приключений из романов прошлого века. В Нью-Йорк они приехали зимой и постепенно стали перемещаться на запад, к этому буро-золотистому, залитому солнцем берегу, где они и затаились сейчас, словно стоя на цыпочках, взявшись за руки, расставив локти и вглядываясь в безбрежные просторы Тихого океана. Хотя в этом доме они уже прожили без малого полгода, существование их было столь незаметно, столь мимолетно, что в комнатах их присутствие почти не ощущалось. Казалось, у них нет даже собственных вещей — висевшая на двери соломенная шляпа и та принадлежала давно съехавшему жильцу. Вероятно, у них имелись друзья или. во всяком случае, знакомые (если судить по телефонным звонкам), но сам я ни разу никого не видел. Время от времени, правда, на них сваливалась хозяйка дома, смуглое существо с трагическим выражением лица, с испепеляющим взглядом и черными как смоль волосами, стянутыми в тугой узел, пронзенный резной деревянной заколкой. Одевалась она как индианка, отдавая предпочтение многочисленным стеклянным бусам и разноцветным шарфикам. Она с отсутствующим видом бродила по дому, распространяя терпкий мускусный запах духов, говорила не глядя, через плечо, а потом вдруг, совершив головокружительный балетный прыжок, опускалась на диван в гостиной и часами рассказывала о своих невзгодах (вызванных в основном тем, что она с дрожью в голосе называла «несложившейся личной жизнью»), не забывая при этом исправно подливать себе из бутылки кальвадос, которым она напивалась до бесчувствия и который хранила в запертом буфете на кухне. Ужасная женщина, я ее не переносил: змеиная кожа, напомаженный рот, постоянная истерика, сусальное одиночество. Мои дамы, однако, находили ее занятной. Они любили ее изображать, да и цитировать тоже. Иногда, слушая, как они ее передразнивают, я думал: а что, если в мое отсутствие они точно гак же издеваются и надо мной: вальяжно обмениваются глубокомысленными замечаниями, утрируя мою ленивую манеру говорить, и тихо посмеиваются, причем делают это словно бы нехотя, как будто в их шутке нет решительно ничего смешного.
Смеялись они и над Америкой, особенно над Калифорнией. Сколько раз мы, все втроем, покатывались со смеху, потешались над американцами, именно тогда вступавшими в период истового жизнелюбия, который мы, золотая молодежь бестолковой старушки Европы, уже давно прошли, — так, во всяком случае, нам хотелось думать. Какими наивными они нам казались с этими их цветами, пахучими сигаретками, с их надуманной религиозностью. Чего греха таить, я втайне испытывал чувство вины оттого, что их высмеиваю. Ведь, приехав сюда впервые, я был от этой страны без ума, а потому теперь чувствовал себя гак, словно вслед за остальными подымаю насмех какое-то счастливое добродушное существо, какую- то молоденькую толстушку, к которой всего несколько минут назад втихаря,полные. Далеко не красавица. В правой руке сложенный веер — а может, книга. Стоит она, насколько я мог разобрать, в дверях, а за дверьми то ли диван, то ли кровать с парчовым покрывалом. Мрак у нее за спиной непроницаемый и в то же время какой-то загадочно невесомый. Взгляд спокойный, выжидательный, хотя в рисунке рта угадывается вызов, больше того — враждебность. Впечатление такое, что здесь она быть не хочет, а в другом месте не может. Золотая брошь, соединяющая крылья ее широкого воротника, — дорогая и уродливая. Все это вы видели, все это вы знаете. И все же довожу до вашего сведения, господа присяжные, тонкие ценители прекрасного, что, даже зная все это, вы тем не менее не знаете ничего, почти ничего. Вы не знаете назначения, высшего смысла ее присутствия. Вы ведь, в отличие от меня, не увидели ее совершенно неожиданно, в залитой летним солнцем «золотой» комнате. Вы не прижимали ее к сердцу, вы не бросали ее в канаву. И вы… о нет, вы не убивали ради нее.
Я долго стоял на одном месте, вперившись в картину, и постепенно мной овладевало беспокойство, жаркое, стыдливое ощущение самого себя, как будто меня, вонючий мешок потрохов, изучают тщательно и бесстрастно. Причем следили за мной не только глаза на портрете. Абсолютно все — золотая брошь, перчатки, бархатистый мрак на заднем плане, любая точка на холсте — было устремлено на меня. Оторопев, я сделал шаг назад. Тишина словно бы прохудилась, пропуская мычание коров, шум мотора. Я вспомнил про такси и повернулся к выходу. В проеме ведущей в сад двери стояла служанка. Вероятно, она только что вошла и, увидев меня, остановилась как вкопанная: глаза широко раскрыты, нога согнута в колене, одна рука поднята, как будто она прикрывается от удара. Мы оба замерли. За ее спиной по склону холма пробежал, лаская траву, ветерок. Мы молчали. Наконец, не опуская руки, она медленно, осторожно шагнула назад и слегка оступилась, нащупывая ногой мощеную дорожку. Я испытал необъяснимый, мгновенный приступ ярости — своего рода предзнаменование, легкое дуновение ветра в предвестье приближающейся бури. Где-то звонил телефон. Я повернулся и вышел из комнаты.
В холле не было ни души. Телефон продолжал звонить с какой-то капризной настойчивостью. Я уже вышел на улицу, сбежал по ступенькам, а он все звонил и звонил. Такси, разумеется, не было. Я выругался и заковылял по выложенной брусчаткой аллее в своих испанских мокасинах на тонкой подошве. Низкое солнце било в лицо. Я оглянулся на особняк; окна были охвачены пламенем заката, и казалось, при виде меня они покатываются со смеху. От быстрой ходьбы я вспотел, и меня тут же обленили комары. Я вновь задал себе вопрос: зачем было ехать в Уайтуотер? Вопрос, конечно же, риторический: меня привлек запах денег, точно так же, как эту проклятую мошкару — запах пота. В эти минуты я увидел сам себя, словно смотрел из озаренных пожаром заката окон: тащусь в пыли, вспотевший, злой, тучный, голова опущена, жирная спина согнута, белый костюм помялся под мышками и провис на заду — нелепая, анекдотическая фигура, шут гороховый… И в тот же миг я испытал к себе острую жалость. Господи! Неужели некому мне помочь? Я остановился и тревожно огляделся по сторонам, словно мой благодетель притаился где-то здесь, за деревьями. Тишина отдавала приглушенным злорадством. Я вновь устремился вперед, и тут до меня донесся приближающийся шум моторов: из-за поворота навстречу мне выехал огромный черный лимузин, а за ним — новенький красный спортивный автомобиль. Машины ехали медленно, на почтительном расстоянии друг от друга, лимузин плавно покачивался на рессорах, и в первый момент я решил, что это похоронный кортеж. Я сошел с дороги на газон, но не остановился. Шофер лимузина, здоровенный, коротко стриженный молодец, сидел прямо и держал руль так, словно на нем установлен реактивный снаряд, который при одном неловком движении будет выпущен и поразит цель. Рядом с ним сидел какой-то сутулый, съежившийся старик; когда машина прошуршала мимо, я успел заметить лишь темный глаз, желтый череп и громадные руки, покоившиеся на изогнутой ручке трости. За рулем спортивной машины сидела блондинка в темных очках. Когда она со мной поравнялась, мы посмотрели друг на друга с безразличным любопытством незнакомых людей, хотя я-то ее, естественно, узнал сразу.
Спустя десять минут, когда я плелся уже по шоссе и «голосовал», подняв вверх большой палец, меня догнал спортивный автомобиль. Я знал, что это она. Остановился, обернулся. Она осталась в машине, выжидательно сложив на руле руки.
Последовала короткая борьба без слов — кому сделать первый шаг. Пришлось пойти на компромисс. Я вернулся назад, а она вышла мне навстречу. «Мне показалось, что это ты», — сказала она. Мы улыбнулись и замолчали. Она был; в кремовом костюме и в белой блузке. На ее туфлях виднелись следы крови. Волосы оказались желтее, чем я предполагал, и я решил, что, скорее всего, она красится Я сказал, что выглядит она великолепно. Сказал искренне, но произнес эти слова как-то несерьезно и покраснел.