ведь ты не смыслишь в них ни аза? Воздушные замки, лунные царства! Думаю, дорогой мой мальчик, что у тебя самое превратное представление о моей профессии, что тебе кажется…
— Что бы мне ни казалось, я решил, — сказал я и, встав, несмотря на запрещение, начал расхаживать по тихой комнате, устланной мягкими персидскими коврами.
— Как господину фон сыну угодно, — произнес отец. — Ты решил? Что же, действуй, пожалуйста! Зачем же тогда меня спрашивать?
— Ты обещал мне. Мы договорились с тобой три года назад.
— Хорошо. Я все обдумаю. Сейчас тебе необходимо отдохнуть. Мне тоже. Но в этом году я приеду к вам позднее. Мне предстоит одна научная работа. И удобнее всего заняться ею во время каникул.
— Не могу ли я помочь тебе? Я с удовольствием останусь здесь.
— Чрезвычайно обязан, чрезвычайно польщен, мой дорогой сын. Но как же ты можешь помочь мне?! Тыне можешь быть мне полезен.
— Но когда-нибудь? Позднее? — спросил я. — Ведь может наступить время, очень не скоро, конечно, лет через двадцать, тридцать, когда тебе понадобится моя помощь? Как ты думаешь?
— А что ты, святой простак, собираешься делать в течение этих долгих лет?
— Видишь ли, — сказал я, — откровенно говоря, окулистика (я с гордостью произнес это слово, вместо обычного «глазные болезни») интересует меня только во вторую очередь.
— Так, а что же тогда тебя интересует?
— Душевные болезни.
— Бесплодная теория, и только, — сказал он. — Печальная глава печального романа. Потерянное время. Много премудрости и никакой пользы. Вот это что. У тебя самое искаженное представление о жизни. Конечно, я нуждаюсь в твоей помощи…
— Значит… — перебил я его.
— Никакого значит. Мне необходим человек, который вел бы мои дела. Ты знаешь, у нас есть недвижимое имущество. Дома, которые выгодно сданы в наем. Но квартиронаниматели высасывают из меня соки. Управляющие грабители, говорю тебе, грабители. Я начал приобретать сейчас кое-какие ценные бумаги. Но банки существуют за счет нас, дураков. У меня семья. Я должен себя обеспечить. Я хочу, чтобы после моей смерти…
— Но, отец!..
— Чтобы после моей смерти моя жена и мои дети были ограждены от материальных забот. Ты на много старше нашей милой малютки Юдифи. Итак, если я — ты скажешь преждевременно — закрою глаза, заметь себе, что моя изнурительная и ответственная работа, в которой ты, к сожалению, видишь лишь роскошный фасад, не делает меня моложе, и — пойми меня, я говорю и повторяю — в случае, если в один прекрасный день я умру, твоя мать, твоя сестра, а может быть, и другие братья и сестры будут нуждаться, разумеется, в опекуне. Этим опекуном должен стать ты. Конечно, не это будет твоим основным призванием. О нем мы еще поговорим с тобой. И я с удовольствием дам тебе совет. Я не требую сейчас окончательного решения. Я предоставляю тебе самому обдумать все. Сейчас это, вероятно, кажется тебе почти жертвой, не правда ли? Но, мальчик, — он схватил меня за воротник моего легкого летнего пиджака, — это благодеяние, это лучший совет, который я как отец, как старший, как человек, твердо стоящий на ногах, могу дать тебе, юноше, моему единственному сыну, пока, подразумеваю я, единственному, потому что может ведь родиться еще мальчик… — Он запнулся и начал заикаться, как однажды, много лет назад…
Я улыбнулся очень покорно, но в душе я был так раздавлен, что он счел нужным утешить меня. Чем мягче, внешне, он становился, тем легче было ему преодолеть мое упорство.
— Прежде всего отдохни. Ты хорошо поработал, славно, славно! — Он с удовольствием повторил это глуповатое слово, как я — слово «окулистика». — Отдохни вместе с мамой и с красавицей Валли, но, надеюсь, что все будет честь по чести, разумеется, я ведь знаю тебя? Я могу положиться на моего единственного сына (покамест я был все-таки единственным). Не говори ни да, ни нет, через несколько недель мы побеседуем снова. Подать заявление в университет можно и в начале октября. Тем временем я съезжу на конгресс в Лондон. Может быть, мне оплатят путевые расходы, тогда я возьму и тебя с собой. Все уладится. Умей наслаждаться тем, что у тебя есть. Быть врачом — это вовсе не удовольствие. Нет, это самая неблагодарная из всех профессий. Тратить всю свою жизнь на больных, на неизлечимых, никогда, как ни трудись, как ни потей, не двигаться вперед ни на шаг и видеть, что все кончается все-таки анатомическим театром. В нашем деле никогда ничего не добьешься.
— Но ведь должны же быть врачи! Иначе что сталось бы с нами? — спросил я в испуге.
— Да, но стоит ли игра свеч? Вот о чем я часто себя спрашиваю. Когда нужно охать и плакать — тогда пошлое людское стадо с удовольствием преувеличивает свои недуги… Но стоит только их вылечить, о, у них были сущие пустяки! Купцу принадлежит все, сколько бы он ни заработал. Он приобрел это, это его собственность. Никто ее у него не оспаривает. Но если наш брат добьется результатов, о, тогда это не мы, это целительные силы природы. Вот если нам не удается вылечить человека — это только наша вина.
— Нет, я не верю тебе, — сказал я страстно. — Никогда!
— Так, ты не веришь? А я не верю, я знаю. Помогать страждущим, может быть, и благородное призвание, как скажешь ты, большой мальчик с отличным аттестатом, — я с живостью кивнул, — но это горький хлеб.
— Нет, отец, нет, как можешь ты так говорить?
— Значит, я не должен говорить, я ничего не смею сказать своему любимому сыну в вечер, когда решается его судьба…
Я молчал.
— Я прочел бы тебе несколько страниц из моей гонорарной книги, но я не имею права, ты знаешь, мы связаны профессиональной тайной!
Мы? Значит, он все-таки видел во мне будущего товарища по профессии. Но он не раскрыл книгу, он просто наугад сунул в нее изогнутый разрезальный нож и сказал, не открывая страницы:
— Вот, катаракта у какого-то бедняка, насилу вытянул у него пятьсот крон. Операция удалась. А вот та же операция: миллионер, угольный король, пятнадцать тысяч крон. Не удалась. Ну как тут не прийти в отчаяние?
— И все-таки ты стал врачом?!
— Зачем вдаваться в историю? Я стал врачом потому, что мои родители еще питали иллюзии. У меня их нет. Времена переменились. Прежде врач, особенно акушер, глазник, был жрецом. Удачно ли он лечил, неудачно ли, ему целовали руки в благодарность за его служение, у него никто не требовал отчета. И разве это было возможно? Он помогал словно сверхъестественной силой, наложением рук, но по существу он не знал ровно ничего. Сегодня у нас есть это, — отец указал на микроскоп в светло-желтом футляре, который стоял на столике у окна. — Сегодня у нас есть объективная наука, зримая. Наш бог — факты; наш закон — необходимость. А я? Я такой же техник, как машинист паровоза. Я использую технику, созданную и усовершенствованную другими, и только.
— Разве ты не веришь в бога? — спросил я.
— В бога? — переспросил он, застигнутый врасплох. — Во всяком случае, не в области врачевания. Этим я никак не помог бы моим больным.
— Но ты веришь или не веришь?
— Не знаю. Я верую, как всякий порядочный человек. Я верую в моего старого императора и в мое дорогое отечество. И как следствие этого, если позволительно так выразиться, я верую в бога. А вот тебе не следует слишком слушаться матери. В нынешнем положении ее, разумеется, терзают религиозные настроения. Это имеет чисто физиологическое основание. Терзают — не совсем то слово. Ей они приятны. Она беседует со святым духом, как я беседую с тобой. В сущности, я с удовольствием разговариваю с тобой. И, честное слово, время от времени это очень приятно. Мне будет недоставать тебя. Может быть, я все-таки приеду к вам недели на две. — Он забыл, что уже твердо обещал это. — Ведь замечательно, что мы так великолепно понимаем друг друга. А ты как думаешь? Там, в Пушбахтале можно арендовать ручей с форелями просто за гроши. Хочешь?
— Не знаю.
— Вот видишь, — сказал он, и прежняя безобразная улыбка показалась на его лице, я ясно увидел ее, когда мы подошли к дверям, прежде чем он выключил электричество. — Ты не знаешь, хочется ли тебе