Теперь пришло время рассказать отцу о моих школьных бедах. Но я ждал, покуда он заговорит со мной.
Ведь он сам захотел, чтоб я поехал с ним, — может быть, он желает мне что-то сказать? Я мог заговорить с ним в любое время, он никогда не запрещал мне обращаться к нему.
Мы ехали по улицам, которые я не узнавал теперь, при свете фонарей. Скоро мы очутились за городом. Кучер изредка взмахивал кнутом и усаживался поудобнее на скрипучих козлах. Отец постучал в окно.
— Не гоните лошадей. — Потом он повернулся ко мне: — Тебе тепло?
Еще бы! Мне было даже жарко! Сердце у меня замерло, я начал:
— Я хочу сказать тебе одну вещь, папа!
Он вздрогнул. Мысли его были далеко.
— Что? Ты о чем?
— Мне надо сказать тебе одну вещь! — прошептал я из своего угла.
— Что? — повторил он своим высоким голосом и посмотрел на меня светлыми, зеленовато- голубыми глазами. Я молчал. У меня не хватало духу.
Вдали замерцали огни. Снег перестал. Было очень тихо. Месяц неожиданно показался из-за туч. Мы ехали по деревне. Дорога была пустынна. На домах раскачивались тусклые фонари, в хлевах мычали коровы. У полуразрушенного строения стояла отощавшая лошадь и терлась гривой о балку, медленно помахивая жидким хвостом. Показались поля, холмы, косогоры. Здесь было светлее, чем в городе.
— Так ты о чем же? — переспросил он еще раз.
Если бы я заговорил! В этот вечер решилось бы многое.
— Прекрасно! — сказал он наконец. — Браво! Если тебе хочется говорить — молчи!
Я понял его. Он хотел сказать, что если у меня еще есть выбор — говорить или молчать, то всегда лучше молчать.
Я и теперь еще помню ряд тополей-великанов, черных, с узловатыми сучьями, обрамлявших дорогу, которая шла сначала под гору, а потом круто вверх, к маленькому гулкому мостику.
Кучер прекрасно знал дорогу. На подъеме он позволял лошадям идти медленнее; когда дорога шла под уклон — он давал им полную волю, только время от времени сдерживая их протяжным «тп-р-р» да наматывая вожжи на руки.
Наконец мы подъехали к длинной, очень высокой ограде, которая была утыкана осколками стекла, почти занесенными снегом. Отец выпрямился и опустил руку в жилетный карман, куда он положил маленький футляр. Очевидно, он бывал здесь уже не раз. Может быть, он возьмет меня сюда и завтра? Ведь в воскресенье я свободен и, конечно, могу поехать с ним.
Около сторожки привратника кучер остановился, проворно соскочил с козел и уже собирался позвонить. Но нас, как видно, поджидали, ворота отворились, и кучер, не влезая на козлы, медленно ввел лошадей во двор. Лошади часто дышали, белый пар почти горизонтальными струями вырывался у них из ноздрей, покрытых заиндевевшими, сверкающими серебром волосами.
Отец одним прыжком соскочил на чисто подметенный двор и сказал:
— Тебе, верно, хочется подождать меня здесь?
Я не решился возразить. Как страстно хотелось мне, держась за его руку, войти в лечебницу! Я никогда еще не видел сумасшедших. Для меня это было самой жуткой та иной, в ней было что-то магнетическое, ужасное и восхитительное, как мои чувственные волнения. Но прекословить отцу? Я принужденно улыбнулся. Он не заметил этого. Подняв повыше воротник, он прошел через сторожку привратника, и я увидел его высокую плечистую фигуру, которая тотчас же показалась на снежной поляне по ту сторону домика.
К сторожке с двух сторон примыкала вторая ограда, правда уже не каменная, а просто высокая, довольно частая, железная решетка. За ней тянулся большой парк с широкими полянами и высокими старыми елями. Сверкая снегом и отбрасывая лиловые тени, стояли они в лунном свете. Вдали виднелись отдельные домики, расположенные примерно в ста метрах друг от друга. Была мертвая тишина. К зданию побольше, белевшему среди тихой ночи, примыкала терраса с колоннами, к ней вели широкие каменные ступени. Все домики были ярко освещены. Мой отец направился к зданию с каменными ступенями. Неожиданно двери отворились, навстречу ему вышли двое мужчин. Потом все скрылись в доме.
Кучер поводил лошадей, проверил шину на одном из колес, снова уселся на козлы и задумчиво уставился на лошадей, которые время от времени били копытами о землю. Одна потерлась шеей о гриву другой, но той не понравилась ее ласка. Она ударила задним копытом, карета загремела, и кучер очнулся от своей дремы. Он погрозил лошадям кнутом.
Ко мне подошел привратник и сказал, что я могу подождать в натопленной конторе. Я вошел следом за ним и осмотрелся. Это была такая же контора, как любая другая, например, на почте или в нашей школе. Я снова вышел во двор. Месяц скрылся за тучами. Снег не сверкал уже так ослепительно, тяжелая сырость проникала сквозь пальто и платье, предвещая перемену погоды.
Раздался резкий звук колокола. Может быть, это созывали сумасшедших к ужину? Не появятся ли они сейчас под елями длинной процессией, прикованные друг к другу цепями? Но удар колокола повторился. Это был железнодорожный сигнал. Я и не заметил, что возле самого больничного парка, по довольно высокой насыпи, проходит полотно железной дороги.
Я прислонился к ограде и, глядя на насыпь, ждал, когда появится поезд. Вдруг кто-то заговорил со мной. Ужас пронизал меня до мозга костей. С той стороны к решетке бесшумно подошел подросток, чуть старше меня. Протянув сквозь решетку руку, он цепко схватил меня за полу. Но я и не собирался бежать. Я не мог. Я смотрел на него, затаив дыхание. Он был бледен, но не бледнее моего друга Перикла. Над его полными губами уже темнел нежный пушок. Глаза, большие и светлые, как рыбья чешуя или цинк, казались спокойными. Из-под темно-синей фетровой шляпы выбивались светлые волосы.
На нем была дорогая шуба с широким бобровым воротником. Он, вероятно, бежал, потому что дышал часто и даже распахнул шубу. Под ней виднелся белоснежный шелковый шлафрок с красной оторочкой. Светло-красные сафьяновые туфли без задников были надеты на босу ногу. Расстегивая шубу, он поневоле отпустил меня. Взгляд его блуждал. Внезапно он указал на что-то позади меня, я обернулся, но там ничего не было, кроме высокой стены, окружавшей лечебницу. Я пожирал глазами его, он — меня. Вдруг лицо его исказилось, он начал шарить в карманах шубы — я увидел, что мех разорван во многих местах, — и ничего не нашел. Что мог он искать? Он снова просунул свои длинные, красивые пальцы сквозь решетку и принялся шарить в кармане моего пальто. Я не мешал ему. Я дрожал от страха и восторга. Глаза его загорелись, потемнели, зрачки расширились, радужная оболочка почти исчезла. Я попытался заговорить с ним, но сказалась ли здесь наука моего отца — «если тебе хочется говорить — молчи»! — или страх, который испытывает человек при первой встрече с сумасшедшим, я не вымолвил ни слова. Не выпуская меня, он жестикулировал левой рукой. Он широко открыл рот, он дергал нижнюю губу, как дергает струну скрипач, пробующий ее высоту. Очевидно, он хотел сказать, что голоден.
— Не принести ли чего-нибудь? Не нужно ли чего-нибудь? — пробормотал я наконец, не обращаясь к нему прямо.
Он покачал головой, очень медленно, что так не вязалось с беспокойными движениями его пальцев.
— Дай мне только хлеба, — сказал он тихим, но совершенно нормальным голосом.
— У меня ничего нет, но я достану, — сказал я, и сердце забилось у меня под горлом. — Разве вас плохо кормят?
Он кивнул, очень печально, очень спокойно, — значило ли это да? Значило ли это нет?
— И денег у тебя нет? — спросил он, распахнув халат на груди.
На шее у него что-то блестело.
— Нет, к сожалению, — ответил я. — У меня нет денег. — Правда, у меня было семь золотых, но их дали мне только на хранение, и потом еще одиннадцать крон, но они предназначались на подарок отцу.
— Разумеется! — произнес он, употребляя, к ужасу моему и восторгу, любимое слово моего отца. — Разумеется, у тебя нет денег. Может быть, ты хочешь вот это?
Теперь он смотрел уже не на меня, а на ели, ветви которых сгибались под снегом. Он снял с шеи тоненькую цепочку, на которой висел образок божьей матери.