историческую ночь и спросили: «За какое правительство вы стоите?», он ответил не обинуясь: «За то, что стоит у власти». Менее счастливые, Миних, Левенвольд, Остерман и Головкин, встретились в казематах Петропавловской крепости вместе со множеством более мелких деятелей, Менгденом, Тимирязевым, Яковлевым. Комиссия под председательством генерал-прокурора князя Никиты Юрьевича Трубецкого занялась допросом обвиняемых и судом над ними. Хотя среди них были и русские, но судьи, по-видимому, с этим не считались. То был процесс России против Германии. Судоговорение было краткое, обвинения мелкие, нелепые и гнусные. Миниху поставили в упрек, что он не защитил перед Бироном завещания Екатерины I, тогда как он первый стал жертвой фаворита. Согласно преданию, допрос его не был долог. На первый вопрос Трубецкого: «Признаете ли вы себя виновным?» — он ответил: «Да, в том, что вас не повесил». Этот Трубецкой был подчиненным фельдмаршала в Турецкую кампанию, в царствование Анны Иоанновны, и, имея на своем попечении провиантскую часть, два раза чуть не погубил армию Миниха.
Елизавета, скрытая занавесом, присутствовала на заседании суда. В силу ли женского любопытства или беспокойства государыни, не утвердившейся еще на престоле, Елизавета следила за всем процессом с начала до конца. Она слышала вопросы и ответы и приказала сократить следствие.
Легенда эта имеет под собою шаткие основания; она слишком плохо согласуется с документами процесса; как бы сомнительны они ни были. Миних изображается в них под гораздо менее героическим видом: он оспаривает шаг за шагом возводимые на него обвинения с большой тонкостью и некоторой наивностью. Приговор был составлен заранее, и он должен был это знать. Большей части обвиняемых предстояла смерть, согласно единогласному решению. Но какая смерть? Большинство судей стояли за то, чтобы просто обезглавить их. Послышался один голос, восставший против этой чрезмерной снисходительности и требовавший колесования для Остермана. Василий Владимирович Долгорукий, каким-то чудом избегнувший пыток, которым подвергались его родные, только что вернувшийся из ссылки и превратившийся в судью, думал лишь о том, как бы дать побольше работы палачам. Жестокий режим воспитывает безжалостных людей. В этом судилище все таковыми и были. Елизавета сидела тут же за занавесом, и слишком опасно было принимать сторону осужденных; итак, решено было, что Остермана будут колесовать, Миниха четвертовать, а топор приберегли для мелкой сошки.
17 января 1742 г. толпа, тем более жадная до кровавых зрелищ, чем чаще их ей дают, собралась на Васильевском острове вокруг эшафота, сколоченного из простых досок. Ни черной обивки, ни красного ковра; смерть и мучения в самом незатейливом уборе! Императрица уехала накануне в один из загородных домов. Такой был всегда ее образ действий в подобных случаях: обнаружить чувствительность и, закрыв глаза, предоставить другим поступать как бы по своему усмотрению. Впрочем, она не намеревалась дать полную волю кровожадности судей. В сущности, она желала строгих кар лишь для того, чтобы иметь возможность проявить милосердие, которым кичилась.
Не владевший, вследствие подагры, ногами бывший канцлер Остерман был привезен в санях на место казни. Он появился в легендарном костюме, уже десять лет известном европейскому дипломатическому миру: старой лисьей шубе, коротком парике и черной бархатной шапочке. Он выслушал свой приговор со свойственным ему выражением сосредоточенного внимания, кивая головой в некоторых местах или поднимая глаза к небу. На эшафоте ему объявили, что императрица, в своем милосердии, четвертовать его не приказала и что ему просто отрубят голову. Он добровольно отдался в руки палача; повинуясь всем его указаниям, он заложил руки назад, которые держал прежде вытянутыми вперед. Ему сняли парик, расстегнули ворот рубашки, и палач уже выхватил топор из мешка медвежьей шкуры, когда внезапно, как в театре, произошла новая перемена действия, и ему объявили новое полупомилование: смертная казнь заменялась вечной ссылкой.
Может быть, несчастный Остерман этого и ожидал. Хорошо изучив державных женщин, он, пожалуй, предугадал эту чисто женскую по своей жестокости и коварству сцену. Подручный палача выпрямил его ударом ноги; он спокойно спросил свой парик, аккуратно застегнул шубу и стал ждать, чтоб с ним поступили по воле ее величества. Толпа зароптала. Зрелище обрывалось, и толпа предвидела дальнейшие разочарования того же порядка. Кровь, действительно, не была пролита. Но понадобилось заступничество стражи, дабы помешать зрителям по-своему изменить характер представления.
Остерману пришлось ехать в Березов, ужасный сибирский поселок, уже известный моим читателям. Его жена пожелала последовать за ним, и она же привезла оттуда его тело в 1747 г. Елизавета лишилась таким образом слуги, равного которому ей было не найти. Как государственный деятель, Остерман не был совершенством. Бирон едкой, но верной черточкой отметил свойственные ему привычки: «Когда выходил флот с артиллерией, тогда он… был болен. Когда пришло известие, что взят (наш) фрегат с 3 пакетботами и иностранные корабельщики имели еще много подобных известий, то он говорил точно так же… Но когда флот возвратился со славою, то он был здоров и принимал участие в том: не хорошее ли решение приняли мы? говаривал он и тому подобное». Но с этими слабостями соединялись крайне редкие умственные дарования и совершенно исключительное ввиду эпохи и среды благородство: будучи почти полновластным хозяином внешней политики, бывший канцлер проявил чрезвычайно ясное понимание интересов страны, неослабное рвение в служении им и вместе с тем отошел от власти почти бедняком. В 1741 г., по подписании трактата с Англией, он даже отказался от обычного вознаграждения в пятнадцать тысяч фунтов, попросив для себя перстень или какой-либо художественный предмет; его же коллеги, с Черкасским во главе, хотя и чрезвычайно богатые, предпочитали брать деньги. Мне еще придется говорить, насколько устранение его от дел отозвалось на царствовании Елизаветы.
Миних был немцем совершенно иного типа. В нем не было почти чрезмерной простоты Остермана; наоборот, он был театрален в своем героизме, чему его раса являет примеры более частые, чем то принято думать. Свежевыбритый, тогда как его товарищи по несчастью отпустили себе бороды в тюрьме, одетый в лучший мундир, в красной парадной шинели на плечах, он взошел на эшафот с улыбкой на устах, окидывая властным взором враждебно настроенную толпу и фамильярно здороваясь с знакомыми ему солдатами. Его сослали в Пелым, откуда в то же время Елизавета указом вернула Бирона. На одной почтовой станции под Казанью соперники встретились и раскланялись, не обменявшись ни словом.
Пелым, сибирский город в трех тысячах верстах от Петербурга, насчитывал тогда двадцать деревянных домов. Миних жил в доме, обнесенном высоким частоколом, подобным тому, что скрывал холмогорских ссыльных. Окружающий мир представлял собою болото, мерзлое зимой, а летом высылавшее такое количество мошкары, что нечем было дышать и приходилось держать лицо закрытым. Три летних и солнечных месяца, затем стужа и темнота. Съестные припасы доставлялись из Тобольска, за семьсот верст. Бывшему фельдмаршалу выдавалось по два рубля в день на продовольствие. По примеру госпожи Остерман, и его жена последовала за ним. Кроме довольно многочисленной челяди, он взял с собою пастора. Можно себе представить, какие лишения ему пришлось претерпеть. Героя, о котором Екатерина II говорила, что если он и не был сыном России, то был ее отцом, Россия, в лице дочери самого великого из ее детей, обрекла на двадцать лет подобной жизни, но не надо забывать, что то была эпоха Бинга, Дюплекса и Лабурдонне.
Миних выдержал это испытание с мужеством, которое само по себе достойно нашего удивления. Сохранилось несколько писем к его брату, оставшемуся в Петербурге. В них мы не найдем ни единой жалобы. Конечно, изгнанник знал, что его переписка читалась не одним только адресатом. Он объявлял себя чрезвычайно довольным своей судьбой и благодарным императрице за ее благодеяния! Рассказывал, как он каждый день за столом пил за здоровье государыни мед, ввиду того, что французское вино стоило слишком дорого. Эти подробности предназначались, вероятно, для перлюстраторов тайной канцелярии. А вот другие черточки и для историка. Занимаясь зимой починкой неводов и изготовлением клетей для кур, ставучанский герой превращался летом в земледельца. Режим высокого частокола, по-видимому, допускал некоторые послабления; он брал в аренду местные тощие луга, собирал после сенокоса работников и пировал с ними. Он сохранил крепкое здоровье и неизменное хорошее настроение. Жена его, деятельная хозяйка, собственными руками шила белье на весь дом и забывала всю грусть своего положения, видя мужа таким веселым и здоровым; в местных преданиях она оставила светлое и доброе воспоминание.
Несомненно, муж ее был менее искренен в своем смирении. С внешней стороны его поведение было безупречно, но то была одна лишь видимость. В начале своего изгнания ему запрещено было писать. Он объявил, что имеет сообщить нечто весьма важное императрице; ему разрешили писать, и он тотчас же завалил работой секретарей государыни. Он посылал в Петербург груды бумаг, бесконечных проектов, касавшихся администрации, военного дела, общественных работ и политики, свидетельствовавших о