остаться недостаточно освещенной в наших глазах, если северная царица, внушавшая столь сильное любопытство, сохранит перед историками свой образ полувосточной императрицы, скрытой, как идол, в таинственной атмосфере терема?
Елизавета родилась 19 декабря 1709 г., ей шел тридцать второй год при восшествии ее на престол. Я изложил выше то немногое, что известно о ее молодых годах, и отдал должное ее красоте. Она была воспитана по новой системе, созданной преобразованиями Петра Великого. В селе Измайлове, где цесаревна жила в соседстве со своими двоюродными сестрами, Екатериной и Анной Иоанновными, обе России стояли друг против друга. Семейный кодекс попа Сильвестра, Домострой, оставался во всей своей силе в доме царицы Прасковьи, строгой и набожной вдовы царя Иоанна. Здесь читали лишь св. Писание. На другом конце села, у Елизаветы, жила гувернантка француженка, m-me Латур, называвшая себя также графиней де-Лоней и, по возвращении во Францию около 1750 г., поселившаяся в Вилльжюифе, где она слыла за законную подругу кавалера де-Марвиля. Она, пожалуй, не всегда подавала своей питомице самые лучшие и назидательные примеры поведения. В дополнение к ней были еще многие учителя, и среди них опять-таки француз Рамбур. К сожалению, им приходилось бороться с непобедимой ленью Елизаветы. Физически похожая на отца, дочь Петра Великого умом ближе подходила к матери, некультурной лифляндской крестьянке. Читать ей было скучно, а писать чистое мучение.
К тому же новое воспитание на европейский лад не требовало больших знаний. Будучи очень поверхностным, оно ограничивалось изучением языков. Елизавета хорошо говорила по-французски, недурно по-немецки и, запомнив еще несколько слов по-итальянски и на латинском языке, входившем тогда в моду, слыла очень образованной. В то время все изучавшие французскую литературу непременно писали стихи; писала их и Елизавета, и до нас дошло несколько образчиков ее музы, — между прочим элегия на отъезд в Сибирь друга, впоследствии некстати оттуда вернувшегося. Это стихи императорские. Но вместе с тем она умерла, убежденная в том, что можно доехать до Англии, не переезжая моря. Если прибавить ко всему этому основательное знакомство с французскими модами — с этой стороны она была безупречна, — она могла бы сойти за образованную женщину и не в одной России, сохраняя, однако, при этом и специфические русские черты. Хотя она и ценила беседы с маркизом Шетарди, наслаждаясь в них тонкостью французского ума, она все же предпочитала им болтовню старых сплетниц, окружавших ее, и более любила шутки своего истопника, чем мадригалы молодого дипломата. Была ли она умна? Да, до известной степени. «Хотя у нее так называемый женский ум, но его у нее много», — писал в 1747 г. д'Аллион, свидетельство которого нельзя заподозрить в пристрастии ввиду того, что она его терпеть не могла, и он платил ей тем же. Она была остроумна, весела, изящна. Державин сравнил ее со «спокойной весной». Спокойная, пожалуй, эпитет неподходящий. Она охотно уезжала с бала к заутрене, бросала охоту для богомолья; но во время этих богомолий говение не мешало ей предаваться мирским и весьма суетным развлечениям. Она умела превращать эти благочестивые путешествия в увеселительные поездки. Употребляю здесь самое мягкое выражение. До самого конца, до последнего часа своей жизни удовольствия являлись ее главной заботой, и, отыскивая их везде и всюду, она жила в вихре наслаждений.
В 1760 г. на расспросы Шуазеля о здоровье императрицы один из преемников Шетарди, маркиз Бретейль, отвечал: «Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий вид с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться; обыкновенно она ужинает в два-три часа ночи и ложится спать в семь часов утра». Эта свежесть была в действительности в то время уже весьма призрачной иллюзией, создаваемой упорным трудом. «Четырех, пяти часов времени и всего русского искусства, — добавлял маркиз, — едва достаточно ежедневно для того, чтобы придать ее лицу желаемую обольстительность».
Всем известно место, которое занимали в данную эпоху наряды в жизни женщин на Западе, и общественная и даже политическая роль уборной в истории восемнадцатого столетия, долгие часы, проводимые красавицами за туалетным столом, в обществе горничных, парикмахеров, портных, ранних посетителей и неизбежного аббата. Всяким модам свойственно подвергаться преувеличению, переступая через границы. У Елизаветы страсть к нарядам и к уходу за своей красотой граничила с безумием. Долгое время вынужденная стеснять себя в этом отношении по экономическим соображениям, она со дня восшествия своего на престол не надела двух раз того же платья. Танцуя до упаду и подвергаясь сильной испарине, вследствие преждевременной полноты, она иногда три раза меняла платье во время одного бала. В 1753 г., при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев; однако после ее смерти осталось их еще пятнадцать тысяч в ее гардеробах и два сундука, наполненных шелковыми чулками, тысячами пар туфель и более чем сотней кусков французских материй. Она поджидала прибытие французских кораблей в С.-Петербургский порт и приказывала немедленно покупать новинки, привозимые ими, прежде, чем другие их увидели. Английский посланник лорд Гиндфорд сам хлопотал о доставке императрице ценных тканей. Она любила белые и светлые материи, с затканными золотыми или серебряными цветами. Бехтеев, посланный в 1760 г. в Париж для возобновления дипломатических сношений между обоими дворами, вместе с тем добросовестно тратил свое время на выбор шелковых чулок нового образца и на переговоры о приглашении для Разумовских знаменитого артиста поваренного искусства Баридо.
Гардероб императрицы вмещал и собрание мужских костюмов. Она унаследовала от отца любовь к переодеваниям. Через три месяца после своего прибытия в Москву на коронацию она успела, по свидетельству Ботта, надеть костюмы всех стран в мире. Впоследствии при дворе два раза в неделю происходили маскарады, и Елизавета появлялась на них переодетой в мужские костюмы — то французским мушкетером, то казацким гетманом, то голландским матросом. У нее были красивые ноги, по крайней мере ее в том уверяли. Полагая, что мужской костюм невыгоден ее соперницам по красоте, она затеяла маскированные балы, где все дамы должны были быть во фраках французского покроя, а мужчины в юбках с панье.
Любовь к театру, приписываемая ей, по-видимому, тоже коренилась в ее господствующей страсти. Она любила наряжать других. В пьесах, разыгрываемых при дворе воспитанниками кадетских корпусов, женские роли раздавались молодым людям, и Елизавета придумывала для них костюмы. Так, в 1750 г. она собственными руками одела кадета Свистунова, игравшего роль Оснельды в трагедии Сумарокова, а немного позднее появление Бекетова в роли фаворита объяснялось подобного же рода знакомством.
Императрица строго следила за тем, чтобы никто не смел носить платьев и прически нового фасона, пока она их не оставляла; но, ввиду того, что она меняла их ежедневно, а иногда и ежечасно, придворные дамы не слишком отставали от моды. Однажды Лопухина, славившаяся своей красотой и потому возбуждавшая ревность государыни, вздумала, по легкомыслию или в виде бравады, явиться с розой в волосах, тогда как государыня имела такую же розу в прическе. В разгар бала Елизавета заставила виновную стать на колени, велела подать ножницы, срезала преступную розу вместе с прядью волос, к которой она была прикреплена, и, закатив виновнице две добрые пощечины, продолжала танцевать. Когда ей сказали, что несчастная Лопухина лишилась чувств, она пожала плечами:
— Ништо ей дуре!
С того дня Лопухина была намечена Елизаветой для руки палача, которой и не избежала. Анна Васильевна Салтыкова, несмотря на то, что отец ее принимал деятельное участие в перевороте 1741 г., подверглась такому же публичному наказанию на балу за прическу a la coque.
Не надо здесь вдаваться в сравнения с соседками и современницами Елизаветы, с кроткой Марией Лещинской и даже с властной Марией-Терезией. Отцом Елизаветы не был добрый король Станислав, и Россия восемнадцатого столетия не была Францией или Австрией. В отношении нравственного воспитания и чувств и инстинктов, вытекающих из него, Россия, несмотря на преобразования, отстала на сто лет от Западной Европы. Но поступки Елизаветы вроде только что приведенного мной доказывают, однако, что предание, снисходительное к своим любимцам, польстило дочери Петра Великого, приписывая ей доброту и кротость, совершенно чуждые окружавшей ее среде. Елизавете были свойственны некоторые благородные порывы, и она иногда сочувствовала великим гуманитарным течениям ее века. В 1755 г., получив известие о землетрясении в Лиссабоне, она хотела было выстроить за свой счет целый квартал города, и ее с трудом убедили в том, что состояние ее финансов того не позволяет. Она отказалась подписать проект уголовного уложения, где законодатели ввели слишком варварские наказания. «Это кровью написано», — сказала она. Анне Иоанновне чужды были подобные порывы. Но в 1743 г. Ушаков и члены комиссии, производившей следствие по делу Ботта, тщетно обращали внимания императрицы на болезнь одной обвиняемой, Софии