и поставить свою империю в унизительное положение находящейся на жалованьи иностранного государства державы исключительно из ненависти к шаху-Надиру прусскому. Он был в ее глазах главным и единственным врагом России: он несправедливо затеял ссору с Австрией и Саксонией, беспрестанно нарушал мир, и, как вероломный изменник, заслуживал того, чтобы Европа раз навсегда хорошенько проучила его. В январе 1748 года она выехала из Петербурга и прожила несколько дней за городом, несмотря на то, что стояли большие морозы, только для того, чтобы не присутствовать на празднике прусского ордена Черного Орла.

Секретная статья договора, как и декларация Бестужева, была уступкой ее чувствам. Фридрих знал это, но не волновался, не придавая большого значения этим документам. «Пока я в соглашении с Англией, — писал он Финкенштейну, — мне нечего бояться России». И действительно, новый прусский посол, почти дословно повторяя выражение Мардефельда, стал посылать ему одну за другой успокоительные депеши. «Бестужев обращается с нами довольно плохо, а императрица еще хуже; впрочем, он старается не попадаться государыне слишком часто на глаза, но зато просит разрешение не оставлять без ответа „грубости“ канцлера, которые никаких последствий иметь не могут, так как русские войска, без сомнения, не угрожают прусскому королю». Фридрих ответил ему на это: «Охотно позволяю вам обрывать его всякий раз, как вы это найдете нужным».

Первые недели апреля 1748 года оправдали самонадеянный и высокомерный тон Пруссии. Двинувшись по направлению к Лейну в то время, когда в Аахене уже шли предварительные переговоры о мире, русские войска старались тщательно избегать прусские владения. Перед ними лежала другая дорога, проложенная еще Петром Великим для всех армий северо-восточной Европы: в ожидании будущего раздела, Польша с общего согласия была признана нейтральной территорией, открытой для всякого, кто пожелает на нее ступить. Фридрих тоже держался смирно, вновь предав Францию и предоставив ей одной сражаться с их общими врагами. Для этого он воспользовался все той же «секретной статьей» англо-русского договора, следы которой так основательно затерялись во всех архивах Европы, что Фридриха даже обвинили в том, что он сам ее выдумал. Но прусский король знал, что она существует, и заранее принял против нее свои меры предосторожности в Лондоне и в Петербурге; и теперь, чувствуя себя в полной безопасности от нее, он стал коварно указывать на то, что она ему угрожает, чтобы оправдать свое новое вероломство.

Впрочем, если бы вооруженное вмешательство России и могло оказать какое-нибудь влияние на исход войны, то лишь косвенное и незначительное. Русскому корпусу, предводительствуемому стариком Репниным, не пришлось сделать ни одного выстрела, и он находился на полпути от театра военных действий, когда они уже прекратились. Переговоры о мире затянулись в Аахене до октября 1748 года, и обе стороны признали, что русская армия, ни к чему не служившая, становится только помехой для всех. О ней не упоминалось при перемирии, и, совершив первые переходы чрезвычайно медленно, она лишь теперь двинулась быстрее, когда ее перестали ждать. Было решено вовсе выключить Россию из переговоров. Напрасно русский посланник в Лондоне ссылался на текст прежних соглашений России с морскими державами и требовал, чтобы его двор принял участие хотя бы при заключении окончательного договора о мире во избежание мести со стороны Пруссии и Франции. «Если мы допустим к переговорам наемные державы, — возразил надменно французский уполномоченный граф Сен-Северин, тот самый, который едва не был назначен послом в Россию, — то никогда не покончим с делом». А так как с заключением мира очень торопились, то с Россией не стали церемониться, потребовав от князя Репнина, чтобы он немедленно отступил со своим корпусом: иначе Франция не соглашалась вывести войска из Нидерландов. Русскому же двору предложили присоединиться к Аахенскому договору впоследствии. В это время русский главнокомандующий уже умер; его преемник, генерал-поручик граф Ливен, должен был уступить настояниям союзников, и второй поход русской армии в Европу кончился так же бесславно, как и первый.

Но он все-таки очень напугал Фридриха. Вид «северных медведей», двинувшихся на запад, чтоб померяться силами с французами, произвел на прусского короля большое впечатление. Ему казалось, что они готовы «кинуться на него». Он только что отозвал Финкенштейна из Петербурга, думая, что таланты этого дипломата сослужат ему лучшую службу на другом посту, и заменил его «новичком» бароном Гольцем. Теперь он жалел об этом. А ноты русского правительства в Стокгольм, указывающие на протест императрицы против подготовлявшейся в Швеции реформы правления, еще усиливали его тревогу. Шведский король был при смерти, и ходили слухи, что некоторые его подданные хотят восстановить в Швеции самодержавие. Фридрих был братом наследной принцессы, притом недавно вступил в союз с беспокойной страной «шляп» и «шапок», и боялся, что его вовлекут в борьбу между Русским и Стокгольмским дворами. Правда, он преувеличивал опасность — и ввел этим в заблуждение некоторых историков — но это была его обычная манера. Судя по тревожным депешам, которыми он предостерегал своих агентов в Петербурге и в Копенгагене, и его отчаянным письмом к сестре, можно было думать, что Бестужев действительно вошел в соглашение с Лондонским и Венским дворами, чтобы изменить порядок престолонаследия в Стокгольме и возвести на престол принца Фридриха Гессенского. В марте 1749 года русский канцлер в промемории, поданной послу Марии-Терезии, указывал, правда, на «замышляемую перемену формы правительства» в Швеции и требовал ввиду этого поддержки Австрии, согласно статье 3-й договора 1746 г. Претлака в то время уже не было в Петербурге, и его преемник граф Бернес, пьемонтец родом и человек очень тонкого ума, возразил канцлеру, что австро-русский договор не применим к данному случаю. Бестужев страшно рассердился, отказался принять его ответ и заговорил о примирении с Францией. Тот сказал, что, по его мнению, не следует смотреть на дело трагически: «Гнев канцлера, — писал он Ульфельду, — в сущности только скверная смесь глупости и лицемерия… и когда он узнает, что и другие дворы не дают ему более удовлетворительного ответа, ему будет нетрудно уговорить свою императрицу…, если только он не потеряет окончательно и небольшого прирожденного ума».

Гиндфорд тоже отнесся к требованиям Бестужева, как к «отвратительному крючкотворству» и вскоре Бернес, к удовольствию своему, увидел, что грозный канцлер смягчился. Он не соглашался, правда оставить Швецию в покое, но решил добиться своей цели окольными путями, напав непосредственно на Пруссию. «Россия, — говорил он, — готова на всевозможные жертвы, чтобы поддержать на севере мир; но, в случае, если бы ей пришлось взяться за оружие, план ее был бы следующий: произвести демонстрацию в сторону Швеции, чтобы отвлечь внимание от главного передвижения армии, и тогда всеми военными силами империи обрушиться на прусского короля. Это следовало бы произвести зимою, чтобы застать Фридриха врасплох и перевезти войска на санях; пятьдесят тысяч солдат были бы двинуты прямо на Берлин. Швеция неизбежно вмешалась бы в эту войну, но так как враждебные действия были бы направлены не против нее, то получилось бы впечатление, что она первая напала на Россию, и это дало бы Петербургскому двору возможность требовать от Австрии признания casus foederis. И прусский король был бы вскоре сокращен „до пределов своей меры“.

Но Бернес опять охладил воинственный пыл канцлера. «Идея действительно великая, — находил он, — но надо принять в соображение, что Англия желает уклониться от всякого участия в деле, что она уже дала понять; и что Франция найдет у себя достаточно силы и средств, чтобы помешать этому плану». Дальше Бернес не стал распространяться, так как хорошо знал Бестужева и был уверен, что тот является лишь «попугаем Апраксина». А этот генерал, снедаемый честолюбием, «настолько же неуместным, как и чрезмерным», строит планы, «выполнить которые ему было бы очень затруднительно».

Но через месяц канцлер опять вернулся к своему проекту. Под внушением недоброжелательного Воронцова, Елизавета до сих пор не хотела о нем слышать. Но теперь Бестужев нашел верное средство, чтобы заставить ее сдаться. На нее легче всего было влиять, приводя ей соображения чисто личного характера, — особенно такие, которые касались ее безопасности. А русский посланник в Стокгольме Панин только что открыл заговор в пользу Иоанна Брауншвейгского. Если бы известие об этом дошло до императрицы через Австрию, и удалось бы внушить ей, что прусский король принимает участие в преступном замысле, Елизавета естественно сблизилась бы с Марией-Терезией. Но для того, чтобы известие о заговоре произвело на нее более сильное впечатление, необходимо было, чтобы оно пришло одновременно из различных источников, и с этой целью следовало разослать представителям России и Австрии при главных европейских дворах соответствующие предписания.

У Бестужева был связан с этой своеобразной интригой еще другой расчет, очень характерный для его изобретательного ума: убежденная, что обязана своим спасением «императрице-королеве», Елизавета согласится выдать Австрии, «как залог ее совершенной признательности, принца Брауншвейгского,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату