отсутствие экспоната было обнаружено почти случайно, когда музей осматривал специально приехавший в Дубино, чтобы лучше прочувствовать дух научного поиска и великих умственных свершений, известный писатель-документалист Мефодий Далдыбаев, собиравший материал для своей новой эпопеи «И загудели атомы». Видимо, подобная оплошка объяснялась тем, что подозреваемый сразу пришел с повинной и точное время хищения показалось не столь важным. Поэтому следствие, судя по всему, и приняло сразу на веру слова Гречкосея: «Третьего дня я…»
Продолжая обдумывать прочитанное, а паче того — оставшееся между строк, Богдан сдал папки дежурному вэйвэю[26], споро вскочившему при его появлении и поклонившемуся в пояс, расписался в тетради учета секретных документов и, скрепив свою подпись висевшей на поясе личной печатью, двинулся к выходу, И тут в его кармане зазвонил телефон.
«Фирузе, — подумал минфа с раскаянием. Он задержался не на час и даже не на полтора, а на два с половиною. — Бедная моя…»
Но это оказался Гадаборцев.
— Драг еч Оуянцев?
— Слушаю вас.
Голос у начальника внутренней охраны был какой-то настороженный.
— Вы… простите за беспокойство… уже ознакомились с документами? — спросил он.
Богдану показалось, что спросить Гадаборцев хотел совсем не об этом.
— Только что закончил, — ответил Богдан.
— Ага… А я тем временем выяснил… — сказал Гадаборцев. — Гречкосей после суда сказал родителям, что хочет уехать «куда подальше», — и уехал действительно неблизко, в Цветущую Средину. Науку он бросил, так сказать, напрочь. Наверное, это для ордусского умственного потенциала потеря. Сейчас он работает… вы не поверите, драг еч… сменным чинильщиком на канатной дороге в горах Сяншань. Может, вы бывали там или понаслышке ведаете: то бывшие охотничьи угодья древних ханьских императоров, ныне парк культуры и отдыха под Ханбалыком. Члены императорской семьи парк по- прежнему частенько посещают, но в последние сто лет уже, так сказать, на общих основаниях… Рычаги дергает наш физик на верхней станции дороги, кабинки проверяет по мере надобности… с гаечным ключом в руках… Вот так.
— Очаровательно, — сказал Богдан. — Талантов у нас, конечно, много, но не настолько, чтобы этак вот ими разбрасываться, вы не находите, еч Гадаборцев? Еще бы он с лотка укропом торговал!
— А что тут можно было поделать? Ему и так приговор вынесли мягкий — дальше некуда…
— Это я понял, — сказал Богдан. Прижимая трубку к уху плечом, он открыл очередную дверь и вышел на ярко освещенное привратными фонарями крыльцо павильона. Колкий ветер, летящий из черноты над заливом, весь полный сорванных с торосов искр, закрутился вокруг пол его скупо расшитого золотом теплого, с меховой подбивкой халата. Стоянка была за углом; Богдан перехватил трубку рукой и остановился под прикрытием стены, чтобы договорить, — видно было, что обширную открытую площадку стоянки вихри прометают с особой свирепостью.
— А уж над научным сообществом и его реакциями мы не властны.
— Ну, само по себе это неплохо…
— Да, — согласился Гадаборцев, — но иногда, честное слово, так и хочется на них шикнуть: что ж вы делаете! А еще считаете себя умней всех!
— М-да… — Неопределенно сказал Богдан.
Гадаборцев умолк и некоторое время лишь дышал и трубку. Потом осторожно сказал:
— Вы, небось, моих копателей олухами сочли? По документам-то судя?
Богдан несколько опешил от такого вызова на откровенность.
— Как вам сказать… — уклончиво вымолвил он, лихорадочно подыскивая сообразный ответ.
Вотще.
— Есть люди, — так и не дождавшись продолжения, осторожно проговорил Гадаборцев, и Богдан понял, что собеседник подбирает слова с предельной тщательностью, — даже тень присутствия которых делает работу невероятно трудной. Боюсь, вам это еще…
— Ванюшин? — повинуясь какому-то наитию, наугад спросил Богдан.
— Быстро вы, — с удовлетворением отозвался начальник внутренней охраны; в голосе его чувствовалось облегчение. — Ну, тогда помогай вам Небо…
И он отключился.
В столь поздний час на дворцовой стоянке оставалось не так уж много повозок. Зябко ежась, Богдан пошел к своей; полагавшийся ему теперь по рангу водитель — и как, бедный, не заснул тут, сидя в одиночестве весь вечер? — загодя усмотрев минфа, поспешно отложил какой-то яркий журнал, выскочил наружу и предупредительно распахнул перед Богданом дверцу.
— Простите, еч Филипп, — сказал Богдан покаянно. — Дела…
— Я понимаю, драг прер еч Богдан, — с сочувствием ответил молодой водитель, возвращаясь на свое место. — Домой?
— Да уж да, — сказал Богдан и несколько раз кивнул.
Богдану в таких ситуациях всегда было неловко. Он предпочел бы и теперь ездить сам, на стареньком и верном своем «хиусе», сносу не знавшем, — но положение обязывало. А вскоре минфа понял, что не только в сообразных церемониях дело. Времени теперь ему не хватало столь сугубо, что частенько лишь в повозке, едучи с одного места на другое, Богдан и мог ознакомиться с бумагами, знание коих там, куда он направлялся, ему непременно бы потребовалось. Сиди он сам за рулем — четвертина дел бы встала. Ужасно, но что поделаешь…
Однако была тут еще одна дополнительная издевка судьбы, о коей Богдан и рассказать-то никому не мог, а потому вынужден был все носить в себе, за семью печатями. Волею случая ему достался по штату роскошный небесно-голубой «тариэль», точь-в-точь какой он когда-то подарил Жанне и какой вынужден был потом просто-напросто продать, когда она ушла.
Впервые увидевши повозку, выделенную ему на период службы в высокой и почетной должности начальника Управления этического надзора, Богдан на несколько мгновений ослабел коленями. Ему показалось, что это та самая повозка; показалось, будто он даже замечает мизерную, незаметную постороннему глазу царапинку, однажды посаженную на крыло Жанной. До сих пор в кабине словно бы пахло ее духами…
Поэтому, едва усаживаясь на просторное сиденье, столь непохожее на твердые, не очень-то ловкие седалища «хиуса», он накидывался на те или иные документы, в которые требовалось (а порой и не очень) срочно (а порой и не срочно) вникнуть и принять по ним какое-то решение (а может, и просто принять их к сведению)… Это помогало отвлечься. Иначе, с пустыми-то руками и не загроможденной штабелями и поленницами дел головой, Богдан начинал просто вспоминать…
Впрочем, если бы дело было только в повозке!
Он так и не смог отлепиться от той любви.
Сколько лет прошло, да и случилось все сумбурно, и длилось недолго… Расскажи Богдану кто в юности, что на сердце могут остаться столь незаживающие раны, — он бы, верно, не поверил, счел сантиментами из романтических книжек, а то и глянул бы на рассказчика брезгливо: экий нюня! Может, дело было в последней встрече — полыхнувшей, как молния, и незабываемо загадочной; то ли была Жанна, то ли не было, то ли человек приходил, то ли нет… Но на бесовщину валить ответственность — невместно, и не в принципах Богдана то было: минфа всегда полагал, что ежели смог что хорошее человек — то беспременно с Божьей помощью, а уж коли нет — то сам виноват и никто кроме. А может, и все то лето, проведенное вместе с задорной и нежной маленькой гокэ[27] было не от мира сего? Наваждение, греза?
Когда столь несообразные мысли закрадывались Богдану в голову, он еще мог одернуть себя: полно глупости молоть, все, мол, куда приземленней; воистину, жизнь порою ведет себя причудливее любой грезы. Только вот потом реальные причуды жизни и впрямь зыбят ее нескончаемой грезой, от коей и рад бы избавиться, да не можешь; стоит попасть в ее вихревой поток, уже не выбраться — твердые, надежные берега проносятся мимо все быстрее, становятся все неразличимей, все туманней, все ненужней. Тугой перехлест непримиримых и необоримых желаний, обожание и вина, понимание невозможности и горькое