в умиротворяющей тиши психоприимного дома. Ванюшина спасло, пожалуй, то, что он с поистине естествоиспытательской холодной ясностью понимал и необходимость продолжения работ, покуда нет еще глобальной договоренности об их запрещении, и то, что сам он либо умрет, либо добьется этого запрещения — а большего от себя даже Мордехаю не приходило в голову требовать.

А потом император милостиво наложил односторонний запрет на дальнейшую разработку оружия всенародного истребления.

Втолковать августейшему двору, что такое непороговые биологические эффекты испытаний и чем они чреваты, оказалось куда сложнее, нежели напомнить, что, согласно основным положениям одной из самых уважаемых в Ордуси религий, существует такое явление, как переселение душ, — и потому, губя степных обитателей, мы совершаем поступки, вопиюще непочтительные по отношению к, возможно, собственным же предкам. Но слава Богу, хоть этим оказалось возможно зацепить власть! Американские и европейские руководители, для которых метемпсихоз[51] — звук пустой, еще более двух лет продолжали баловаться со своими гремучими игрушками, время от времени подбрасывая средствам всенародного оповещения слухи, будто и ордусяне тоже потихоньку продолжают взрывы — то ли в древних катакомбах под мосыковским Кремлем, то ли еще в какой потайной глухомани. Но мало-помалу прятаться за вранье становилось все труднее, и продолжение испытаний в Сахаре и в Тихом океане стало наводить на мысль, что Европа и Америка просто-напросто готовятся к истребительной войне друг с другом. А как только подобная версия проскочила в одной из свенских газет (потом поговаривали — не без помощи ордусской внешней разведки), западным любителям неодолимой бездушной силы, хоть мощности последней ордусской бомбы они так и не смогли достичь (а как хотелось!), волей-неволей пришлось сворачивать активность. И многосторонний договор о полном запрете испытаний был наконец подписан.

Мордехая это не удовлетворило.

Дело в том, что по договору никто не собирался уничтожать запасы уже созданных зарядов. Даже вопрос такой не ставился. А стало быть, сохранялась опасность того, что в случае серьезного конфликта они могут быть применены — со всеми последствиями, которые Мордехай представлял себе так, как, возможно, никто иной на планете. Совесть его смогла бы угомониться лишь тогда, когда вероятность подобного применения оказалась бы снята полностью.

Ванюшин был в каком-то смысле реалистом и понимал, что при существующем миропорядке об уничтожении запасов термоядерного оружия нечего и думать. Слишком много накопилось между народами взаимных обид и претензий, недоверия, разногласий. Да что говорить! Стоит лишь присмотреться, как в разных странах учат детей истории. Будто речь идет о разных планетах! Ведь в каждой стране — своя история человечества, это факт. Это научно наблюдаемый факт. Для каждой страны лишь она сама — светоч разума и добра, никогда она ни на кого не нападала и всегда лишь защищалась от гнусных, подлых, вероломных захватчиков. Подобный подход непоправимо разобщает народы. Именно он консервирует на вечные времена недоверие, страхи, вспышки немотивированной агрессии…

Что можно тут поделать?

Это была, в сущности, очередная крайне важная и крайне сложная научная проблема, разрешить которую было теперь столь же важно и необходимо, сколь десяток лет назад — дать своей стране сверхоружие. Только теперь физик Ванюшин был один.

К этому времени Мордехай уже не жил в Семизарплатинске. Вернувшись в родной улус, он устроился внештатным сотрудником в отдел теоретических проблем Института физики в Димоне — и, почти не выходя из дому, получая, в сущности, гроши (особенно если сопоставить оклад с его научными заслугами, не говоря уж о способностях; но так ему было свободнее, так он принадлежал только себе), работал сразу в двух направлениях. Он хотел знать, как устроена суть Вселенной. И он хотел знать, как помирить всех людей в мире.

День, когда он нашел решение второй проблемы, запомнился ему как день одной из величайших его научных побед.

Решение оказалось до смешного простым.

Собственно, оно уже давно было нащупано религиями, но Мордехай даже атеистом себя не считал лишь потому, что вообще не интересовался подобной проблематикой. Однако теперь пришлось — потому что, согласно его концепции, то, что религии рекомендовали отдельным людям, должно было произойти на уровне межгосударственном или, если сказать точнее, международном. Не государствам это было под силу — только самим народам, обитающим в государствах.

Когда учение стало складываться в его мозгу и обретать конкретные черты, превращаясь из безумной гипотезы в стройную теорию, Мордехай жил не в Димоне и даже не в Яффо. В Дубине. Четыре с небольшим года назад его пригласили принять участие в работах по противуастероидной проблеме и даже возглавить одну из групп. Мордехай воспринял это предложение со всей присущей ему ответственностью. Опасность он считал несколько надуманной — но совсем сбрасывать ее со счетов и впрямь не приходилось; а стало быть, если уж государства современного мира дошли до такой степени просветления, что решили совместными усилиями бороться с опасностью, которая в равной, пусть и небольшой, степени грозила всем, грозила человечеству как таковому, невместно было оставаться в стороне. Мордехай отдал этой новой задаче всю мощь своего ума. И опять добился успеха.

Первым человеком, которому он поведал о своей теории, был Сема Гречкосей — молодой и поразительно талантливый человек, с которым Мордехай, невзирая на разницу в возрасте, сошелся в Дубине так, как он редко с кем-либо сходился. В глубине души Мордехай мечтал стать для юноши тем, кем для него самого был в свое время недавно скончавшийся Ипат Ермолаевич Здессь. Не просто учителем, не просто учителем в науке — учителем в нравственности.

Был июль. Был вечер. Они — Ванюшин и Гречкосей — шли вдвоем по берегу Дубинки, затейливо петляющей меж холмов — точно когда-то ее нимфа (Мордехай не чужд был поэзии, а греческую мифологию чтил как одно из высших достижений человеческой культуры) принялась тут плясать с голубой лентой, как юная физкультурница на состязаниях по художественной гимнастике, да так и бросила свою извертевшуюся в воздухе ленту на траву… Где-то вдали гомонили и плескались на песчаной отмели мальчишки из соседней деревни. Цвели удивительные по мягкой, щемяще-грустной своей красоте среднерусские луга, словно бы неторопливо плывущие в бесконечность сквозь золотой солнечный дым… Отцовские гены, что ли, заставляли Мордехая с острым, почти нестерпимым наслаждением вдыхать сладкий и бережный воздух. Разнотравье поражало; на одном пригорке полевых цветов уживалось больше, нежели типов звезд в Галактике. Мордехай знал по именам лишь клевер, ромашки да иван-да-марью. Клевер светился пушистым розовым светом и накрывал луга, точно мягкое свадебное покрывало, повторяющее все изгибы укрытых тел. Заросли ромашки сияли, как сугробы, щедро посыпанные желтой солнечной крупой. Иван-да-марья… Она просто была. Как и он сам. Мордехай да… что? Да правда, подумал он без ложной скромности. Мордехай-да-правда.

— Нет-нет, — говорил он. — Ты вдумайся, Сема. Иначе нельзя. Иначе тупик, просто тупик, мы так никогда не станем друг другу… э-э… братьями. Значит, вечно будет висеть у нас над головами этот дамоклов меч. А ведь и наука… наука не стоит на месте. Раньше или позже будет создано что-либо еще более страшное. Что тогда? Нет, я прав. Каждый народ… э-э… от самых маленьких, живущих, может быть, в двух соседних аулах… и до самых крупных, в первую очередь — крупных… должны припомнить все, что сделали они дурного. А если… э-э… память им откажет — соседи должны им напомнить. Просто должны. Иначе — не стоит и начинать. Мы пятьсот лет назад сожгли у вас хлев — простите нас, вот стоимость этого хлева с поправкой на изменение цен! А мы угнали у вас триста лет назад стадо — простите нас, вот ваши коровы, не те же самые, конечно, но ровно столько, сколько мы угнали тогда! Мы завоевали у вас в прошлом веке остров и при том у вас погибло триста человек — простите нас! И хоть людей мы не можем возвратить к жизни — возьмите назад хотя бы свой остров! И вот тогда… тогда…

Ему казалось — молодой ученый его не понимает. Гречкосей смотрел как-то странно, искоса. Сочувственно — да, но чему он сочувствовал? Идее — или тому, кто ее высказывает? Мордехай не понимал и потому говорил все более сбивчиво и горячо. А Семен только кивал и словно хотел что-то ответить — да не решался.

А назавтра, за пять дней до уже назначенного первого испытания изделия «Снег», — пришло распоряжение о свертывании проекта.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату