живут…
«Опять я ляпнула, — поняла она с раскаянием, запоздавшим на какой-то мизерный, но невозвратимый миг. — Нельзя так в доме, где совсем недавно умер человек…» Но было поздно, и оставалось лишь сделать вид, что все так и надо, и договорить то, что она уже не могла не сказать. Получив плевок в лицо, плевок столь внезапный и столь незаслуженный, трудно сохранить безупречное чувство такта.
— Ты сама меня позвала в гости. Одиночество, я понимаю. Я сочувствую. И вот ты тут же, при мне, прямо мне в глаза заявляешь: другие народы — это, мол, тьма, а Израиль — это свет… Как так получается?
Несколько невыносимо долгих мгновений Соня смотрела на подругу, не понимая.
— Когда я это сказала? — ошеломленно выговорила она потом.
— Ты даже не соображаешь? — повысила голос Магда. Наивное непонимание Сони ее оскорбило больше, нежели хамская молитва. — Ты невменяемая, что ли? Не отвечаешь за собственные слова? Свет от тьмы, Израиль от других народов!
Соня захлопала глазами.
— Магдонька, но это же молитва… ей тысячи лет…
— Тем более! Пора бы уже образумиться, времени на это было отпущено достаточно!
Соня взяла себя в руки, и теперь ее голос тоже зазвучал сухо и отчужденно.
— Знаешь, Магда, лучше бы не делать друг другу замечаний. В конце концов, мы все совершаем массу бестактностей. Ты, может быть, думаешь, мне приятно слышать, что твой сын, которого я вот таким помню, на коленке его качала, и мы играли и в мячик, и в шахматы, и… — У нее пережало горло негодованием. Она сердито мотнула головой и прервала перечисление. — Может, ты думаешь, мне приятно слышать, что он предпочел нашей стране эту адскую Германию?
— Наша родина — не адская! — почти выкрикнула Магда. — Просто очень несчастная… Просто ей очень не повезло в двадцатом веке! Но это не повод…
— Может, ты думаешь, мне приятно смотреть и слушать, с каким восторгом и с какой гордостью ты рассказываешь, что он работает на Круппа? — неумолимо продолжала Соня. — Может, ты забыла, что этот концерн был одним из главных спонсоров наци?
Магда судорожно распрямилась на стуле, словно спину ее нежданно ожгли бичом, просекшим плоть до костей.
— Ты прекрасно знаешь, — начала она подчеркнуто медленно и спокойно, и только голос ее клокотал перегретой, грозящей вот-вот лопнуть яростью, — что после того как сдох усатый в стране несколько десятилетий шла демократизация. Сейчас это нормальная страна, получше многих! И вообще все это не имеет отношения к делу. Скажи, неужели это правда? Что вы все с двойным дном? Я этого не могу понять! Мы же вместе столько прошли… Еще с детства! В детстве! Ладно, пусть фанатики-ортодоксы бормочут эту гадость — но ты! Значит, это правда? Ходишь рядом с вами, дружишь, любишь… И все вроде хорошо. А на самом деле вы смотрите на всех как на быдло, что ли? Все, мол, кроме нас, — хлам, только не надо этого афишировать… С остальными вы одни, а между собой — совсем другие? Так?
На лице Сони выскочили алые нервные пятна.
— Магда, да ты…
— Нет, это ты! — повысила голос Магда. — Не надо говорить мне про меня. Скажи мне про себя. Я задала конкретный вопрос. Я считаю, что это и есть нацизм. Ответь. Ответь мне, Соня!
Соня помолчала, видимо пытаясь совладать с гневом. Криво усмехнулась.
— Интересно, — сказала она надтреснутым голосом. — Вот уж правду говорят на твоей такой бедной и несчастной-разнесчастной родине… Яблочко от яблоньки…
У Магды по-мужски вспучились желваки. Она резко встала.
— Как ты смеешь! Мой отец был замечательным человеком! Светлым, чистым… К сожалению, слишком доверчивым. Да, он в чем-то ошибался, но…
— Он был нацистом, Магда! И ему просто повезло, что его ликвидировали вовремя…
— Как ты добра!
— Да-да, повезло! Он не успел сполна поучаствовать во всех играх, что развернулись чуть позже! А как он устанавливал новый порядок в Камеруне? Ты что, даже теперь не знаешь, как тогда устанавливали новый порядок?
— Тебе хорошо говорить, подруга! Вы ловко устроились, с вами носятся, как с писаной торбой! А то, что таких, как мой отец, тоже надо было спасать, — это никому и в голову не пришло! Наоборот, только ладошки потирали радостно: ага, передрались пауки в банке! Хоть бы, мол, все сожрали друг друга…
— От кого спасать? Куда спасать? Они сами все это придумали! И они были у себя дома!
— А вы, значит, не дома? Родились там, учились там — но все равно это вам был не дом?
— Да такие, как твой отец, нас в печи гнали! В лагеря!
— Ты помнишь, как звали человека, который придумал лагеря переподготовки? Розенберман! Очень немецкая фамилия, правда?
— Ты соображаешь, что говоришь?!
— А что? Нам нельзя говорить то, что было на самом деле, только вам можно?!
— Магда!!
— Соня!!
9
— Что с тобой, Магдуся? — потрясенно выговорил он. — Что случилось? На тебе лица нет!
Боясь переступить порог собственного дома, она остановилась поодаль от мужа и пытливо всматривалась в него, не подходя. Он протянул было руки, чтобы, наверное, обнять, наверное, привлечь к себе, — она молча отшатнулась, не опуская простреливающего навылет взгляда. Ее трясло.
— Ты тоже? — надтреснуто спросила она. — В тебе это тоже сидит?
— Что? — непонимающе спросил он. Она молчала.
Нет. Нет. Она ощутила это каким-то шестым чувством. Эти глаза… Эта голова редечкой… Нет. Не может быть. Быть не может.
И тогда слезы, что всухую, впустую ядовито кипели у нее где-то внутри глаз всю дорогу, брызнули наружу. Она уткнулась Мордехаю в грудь.
— Она… она…
Это все, что она могла выговорить. Так ей казалось.
Она даже не заметила, что сказала куда больше. Она даже не сразу сообразила, о чем он вдруг закричал, как раненый: «Да как ты могла подумать обо мне так! Заподозрить такое! Да разве я… Да я ни сном ни духом…» Она даже успела удивиться, когда поняла, что в соседней комнате стрекочет диском телефон, что муж куда-то звонит, пока она, присев на самый краешек дивана, словно уже чужая здесь, доплакивает свои сегодняшние слезы — может быть, последние слезы в жизни, потому что после такого плакать уже нельзя. Не о ком. Не по чему.
— Я запрещаю вам видеться с моей женой! — кричал он надтреснутым фальцетом в телефонную трубку. — Как вы могли! У нее же больное сердце! Я не желаю больше видеть вас в нашем доме! Я вас на порог больше не пущу!!
Она слушала, уже не всхлипывая, боясь дышать, и понять не могла, легче ей становится — или во сто крат тяжелее.
Богдан Оуянцев-Сю