потрескивая, погас, и погасли призрачные чешуйки бликов, висевшие в глубине линзы.
Снова вспухла глухая тишина, словно он и не приходил домой. Стыли в мусорном ящике у порога прихожей скомканные письма; от них словно бы тоже шел какой-то вкрадчивый ядовитый треск, не давая покоя.
С минуту он постоял посреди комнаты, размышляя, что принять: рюмку коньяку или таблетку снотворного — и все же остановился на снотворном. Завтра тяжелый день, завершение конгресса… Как на него будут смотреть… Как он будет на них смотреть, как? Пожимать руки и думать: вот этот мне написал? или этот? А может, не идти? Но если не я, подумал он, то кто? Он принял таблетку, запил теплым соком из забытого утром на кухонном столе бокала и стал медленно раздеваться — неряшливо, как одинокий старик, роняя предметы одежды там, где удавалось их снять: в гостиной, на пороге спальни, у постели… Он лег и сразу затерялся в белоснежной, как улыбка Цорэса, утробе не в меру просторной постели; устало вытянулся и запрокинул голову, вполне готовый к тому, что ночь будет незаметна и мгновенна, как взмах ресниц, и вот сейчас он уже откроет глаза — и на дворе будет утро, и в душе будет тоска непонимания и бессилия да вытягивающее жилы чувство снова несделанного важнейшего дела жизни.
Он открыл глаза в своей постели, в своей спальне, но почему-то он знал: это гостиничный номер. Он остановился здесь ненадолго, а скоро снова в путь. Он сразу понял, почему так: потому что мы на земле лишь гости, и даже дом, в котором мы прожили все детство, а то и всю жизнь, — не более чем неуютный, истоптанный сотнями чужих ног гостиничный номер, в котором сменилось до нас Бог знает сколько постояльцев. Он сразу понял, что это тот самый сон.
Была ночь. На потолке пусто светились прямоугольные отсветы уличных фонарей — будто простыни, на которых кто-то недавно умер. Он откинул одеяло и встал. Набросил халат. Почему-то он знал, что он не один. Вышел в библиотеку, из нее в кабинет, оттуда — в гостиную. Остановился. По сторонам смутно мерцающего полировкой овального стола неподвижно темнели два женских силуэта; поблескивали настороженные глаза. Женщинам не пришлось оборачиваться на звук открывшейся двери кабинета; их словно кто-то предупредил заранее, и постоялец сразу попал в жгучее перекрестие их одинаково неприязненных взглядов. Ни та ли другая не была рада встрече с ним после четырех тысяч лет разлуки.
Он сразу узнал обеих.
Несколько мгновений все трое молчали. Он нервно провел ладонью по голове, приглаживая всклокоченные со сна волосы.
— Мы не поняли Бога, Сарра, — чуть хрипло сказал он, глядя на ту, что сидела к нему ближе. Он не мог различить ее лица, но знал, что оно смерзлось в отчужденную маску и, когда он начал говорить, не отразило никаких чувств. — И это непонимание… оно сродни тому, что мы усомнились в Его обещании. Нет тяжелее и горше греха, ведь так?
Женщины молчали.
— Ведь так, Сарра! Он сказал: сделаю твое потомство многочисленным, как песок земной[9]. Ты была мне женою, когда Он это сказал. Значит, нам надо было ждать, покуда Он выполнит свое обещание… Ведь Он же выполнил его в конце концов! Почему мы не поверили Ему сразу? Почему стали искать обходных путей? Виной тому твое нетерпение и моя… моя похоть! — почти выкрикнул он, и голос его сорвался. — Да! Всего лишь твое нетерпение и моя похоть! — звонко, яростно отчеканил он, словно боясь, что от волнения в первый раз сказал это невнятно и жена могла не понять. — А когда Он сдержал слово, она и ее сын оказались нам не нужны, и мы выкинули их, как… как… — Он захлебнулся, не в силах подобрать сравнение. Язык не поворачивался сказать, потому что та, другая, сидела рядом, по другую сторону мерцающего полировкой стола.
— Она не нашей крови, и в том, что мы сделали, нет греха, — произнес ровный голос.
— Она не нашей крови, и потому ее сын не наследовал мне, но они такие же люди, как мы. Для тебя это новость? С людьми так нельзя!
— Он сказал: во всем, что ни скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее! — с наконец-то прорвавшейся яростью непримиримо ответила жена. — Ибо в Исааке, Саррином сыне, наречется тебе потомство!
— А я разве против? Потомство — пусть! Конечно! Но мне их жалко! Понимаешь? Даже Ангел Господень сказал ей: услышал Предвечный страдание твое. А мы почему не услышали? Почему ты даже теперь его не слышишь, ведь даже Господь услышал!
— На то Он и Господь. У нас едва хватает сил заботиться о себе. Когда нам найти время на чужих?
Он только покачал головой. Бесполезно, подумал он. Стена. Стена, как на конгрессе. Он помолчал, готовясь к главному и собирая силы; он понимал, что, когда произнесет вслух то, что хотел, пути назад уже не будет.
— Они не чужие, — сказал он.
Сарра не ответила. Наверное, это было правильно. К чему лишние слова? Все главные разговоры в жизни очень коротки. Это же не политика.
Он сделал несколько шагов вперед, обогнул стол и опустился перед второй женщиной на колени. Осторожно сглотнул, прочищая горло, чтобы голос не подвел его снова. Сейчас это было бы совсем ни к чему.
— Прости, — тихо сказал он.
Несколько мгновений он был уверен, что она не ответит. Но в конце концов она словно бы чуть нехотя — а может, просто стесняясь присутствия Сарры — отозвалась:
— Бог простит.
— Агарь, Агарь… — выговорил он, а потом молча обнял ее ноги и уткнулся в них лицом. Сквозь ткань платья светилось тепло ее тела. Он помнил, как радостно она распахивалась под ним, допуская к лону, — и как ему это было сладко.
Она молчала.
Он так и не заплакал. Поднял голову, попытался поймать ее взгляд в темноте; не сумел.
— Как Измаил? — спросил он.
— Вырос, — сказала она. — Давно вырос. Он совсем не дикий. И уж тем более — не осел… Хотя характер у него не сахар, это правда. Иногда он заставляет меня лить слезы… Как иначе? Я тоже виновата, возомнила о себе невесть что… А получилось — мальчик пасынком при родном отце рос.
— Прости, — совсем неслышно, одними губами повторил он. Но она услышала. Он почувствовал, как на его голову легла ее маленькая рука и медленно — ему показалось даже, что ласково, — пропутешествовала по его волосам.
— Что уж теперь… — сказала она.
— Еще не поздно, — сказал он. — Ты позволишь мне с ним повидаться?
И открыл глаза.
Было утро. А он все помнил. И на этот раз совсем не чувствовал усталости; он все сделал правильно, и с плеч свалился привычный непосильный груз, давивший его, как он теперь понимал, от века. И может быть, не только его.
А раз утро, стало быть, пора ехать завтракать.
В этот ранний час в кафе еще никого не было. Пруд дремотно курился, дальний берег лишь угадывался в тумане одутловатой тенью, и даже лебеди выглядели полусонными; а ему надо было как следует подкрепиться перед тем, как на своем «майбахе» рвануться в Варшау и выдержать последний день конгресса.
— Уже пришли утренние газеты, герр Рабинович, — сказал кельнер, ставя перед ним чашку кофе.
Показалось ему — или кельнер и впрямь сегодня говорил как в старые добрые времена, безо всякой издевки, с обычной своей приветливостью? Показалось или нет?
— Спасибо, Курт, — сказал он. — Не хочу портить себе завтрак. Долой все газеты на свете!
Кельнер улыбнулся.
Показалось или нет, что он просто улыбнулся?
— Рискну заметить, герр Рабинович, — сказал он, смахивая салфеткой какую-то невидимую пылинку или крошку со стола, — что у вас нынче на редкость хорошее настроение.