хворостяной треск и полыхающий перепляс фотовспышек, — в полный голос закричать о насилии… Надо было либо на глазах у всего мира и впрямь арестовывать ее, причем поскольку муж нипочем бы того не стерпел — вместе с ним, с великим оружейником, справедливцем и свободоробцем, либо махнуть рукой и подчиниться: воевать с сумасшедшей бабой — себе дороже… Магда уж давно поняла действенность такого оружия. Может, Мордехай и придумал водородную бомбу — да, вот только применять ее нельзя, даже против ютаев; Магдина же бомба была безотказна. Одну на баррикад разобрали сами вэйбины; через десять минут Магда, Мордехай и все журналисты были уже в зале заседаний.
Что бы они все без нее делали…
В первые минуты, еще в горячке битвы, она не слышала и почти не видела, что, собственно, происходит в зале. Надо было отдышаться, оглядеться. Жаль, в зале нельзя было курить — действительно, увы, нельзя, и не следовало вести себя совсем уж вызывающе; право курить где угодно — не самое, мягко говоря, уважаемое в мире. Магда прекрасно знала, в чем следует идти наперекор тому, что принято, а в чем лучше, напротив, продемонстрировать полное уважение к законам и нормам. Ее совсем не устроило бы, если бы их с мужем сочли просто хулиганами. С сомнением она покосилась на удивленно озиравшегося по сторонам Мордехая: не было в нем, по-прежнему не было настоящей увлеченности, он блуждал мыслями где-то в заоблачных своих высях, хотя некая сочувственность теплисцам в его глазах появилась. Но этого же мало! Они приехали не сочувствовать, а бороться!
Опять придется все тащить на своих плечах. Она оглядела зал. Усмехнулась. Не очень-то они тут исхудали…
На вошедших тоже посматривали, не понимая, что это за люди и откуда они взялись.
Ничего, поймете.
Когда Магда смогла включиться в происходящее (не железная же она, в конце концов! ей тоже нужно хоть несколько минут, чтобы перевести дух!), на трибуне выступал как раз ютай. Магда лишь покачала головой. Судьба… Глянула назад. Журналисты уже в полной готовности. Хорошо.
Цзиньши исторических наук Йоханнан Левенбаум был очень доволен своей речью. Тому было сразу целых две причины. Во-первых, цзиньши был уверен, что научная правда за ним. Он провел очень кропотливый анализ текста «Арцах-намэ», сопоставил его с некоторыми иными древними текстами, которые остальным ученым просто, похоже, в голову не пришло привлечь, и не сомневался в добросовестности и точности своих выводов. Как историк и народознатец, он имел полное право гордиться собой. И во-вторых, просто по-человечески, просто как ордусский подданный, он был рад, что столь щекотливая, столь взрывоопасная проблема решалась так мирно и ко всеобщему удовлетворению.
А еще цзиньши от души надеялся, что его выступление положит конец голодному сидению в стенах меджлиса. Пять дней на одной воде давали себя знать. В желудке уже не сосало, и чувство голода, собственно, давно притупилось, но кружилась голова, в ушах слегка звенело, руки-ноги были точно ватные. По разговорам с коллегами — только разговорами и курением со стаканом воды в руке они и поддерживали себя все это время — Левенбаум знал, что и остальным не легче. Но истина должна была восторжествовать наконец, и потому никто не роптал. Народ истомился в ожидании. Проблему действительно пора было решить.
Уезд и впрямь попал в опасное положение. А Левенбаум искренне переживал за эту землю и за населяющих ее людей; прожив тут уж без малого тридцать лет, он считал ее родной и относился как к родной, кровной — точно его предки так же, как предки фузянов или саахов, веками проливали тут кровь, обороняя ее от захватчиков, и пасли коз на здешних сказочной красоты пастбищах, за коими вечно присматривают, хмуря брови облаков, головы горных вершин в острых снеговых папахах… Общеизвестно, что, скажем, Левитан лучше многих русских чувствовал красоту русской природы и изображал ее. Левенбаум не хуже теплисцев видел красоту и обаяние их края, не меньше теплисцев любил его — а то, что Бог не дал ему таланта художника или поэта, так на то у Бога, вероятно, были свои причины. Быть может, как раз вот эта минута и есть искомая причина — минута, когда он, Левенбаум, благодаря своим знаниям спасет Теплис.
Цзиньши не был чрезмерно тщеславен. Просто сердце не терпело глядеть, как хорошие люди вот- вот вцепятся друг другу в глотки из-за ерунды. Вслух Левенбаум в том никому бы из простого чувства такта не признался, но все эти национальные дела он почитал давно отжившей требухой, лишь осложняющей жизнь.
— Бывает так, что на протяжении сотен лет общей исторической судьбы разные народы мало- помалу сливаются в один, более крупный и более значимый, — неторопливо говорил он, возвышаясь над залом заседаний меджлиса и с трибуны окидывая пытливым взглядом лица слушателей, ближних и дальних: понимают ли его? Не обидел ли он кого неловким словом? В нынешней обстановке осторожным следовало быть вдвойне, втройне. — А бывает и наоборот. Некогда единая народность распадается на несколько. Понятно, что ни в том, ни в другом варианте нет и не может быть ничьего злого умысла. И оценивать их в категориях «плохо» или «хорошо» тоже вполне бессмысленно. Процессы этногенеза очень сложны и противуречивы, испытывают на себе воздействие сложнейшего комплекса факторов. Но я полагаю совсем не случайным то, что всякая попытка провести этноисторическое и этногеографическое отождествление упоминаемых в тексте трактата реалий постоянно завершалась обескураживающим результатом: трактат указывал в той или иной степени на все более или менее значимые народы уезда. Осмелюсь высказать гипотезу, которую, честно говоря, полагаю истинной. Во время написания трактата «Арцах-намэ» все народности нашего уезда были единым народом!
Левенбаум специально сделал паузу, давая слушателям осмыслить свои слова. И не зря. В зале, набирая силу, побежал от первых рядов назад ропот голосов. Пока — негромкий, нерешительный.
И — выжидательный.
— Подтверждения тому можно найти не только в анализируемом нами трактате, — чуть добавил голосу зычности Левенбаум. — Они просто бьют в глаза, и лишь тем, что именно очевидное заметить труднее всего объясняется тот факт, что мы до сих пор этого не поняли. Ну, скажем, черные и белые папахи, к которым так привык наш взор. А ведь писал же наш замечательный древний поэт Важа Куджава; «В темно-красном своем будет петь предо мной моя Дали, в черно-белом своем я склоню перед нею главу…»
Магда наклонилась к мужу и саркастически прошептала:
— Ха! Наш! Да в ту пору, когда творил Куджава, их и духу тут не было!
Мордехай на миг обернулся к ней, и ее поразили его глаза: они были несчастными, как у покорного, но невпопад наказанного ребенка. Сейчас-то с чего?
— Кого — их? — непонимающе спросил он.
Магда сперва подумала, что муж над нею подшучивает. Но потом поняла: он всерьез. Она молча отвернулась.
Ропот в зале нарастал.
— Понимаете? — еще повысил голос Левенбаум. Голос у него был хорошо поставлен и тренирован годами преподавательской работы. Цзиньши знал, что почти наверняка столкнется с шумом, и потому с самого начала говорил куда тише, чем обычно читал лекции, — чтобы оставить изрядный резерв. Сейчас этот резерв шел в ход. — В черно-белом склоню главу! Это значит, что в те времена папахи были черно- белыми, и лишь потом по неизвестным пока причинам произошло разделение. Более того — пожалуй, я смогу даже ответить на вопрос, когда именно и по какой причине оно произошло!
Левенбаум опять сделал паузу. Расчет его оправдался: гул в зале начал стихать. Всем стало интересно; а у некоторых — он ясно видел сверху — в глазах забрезжила надежда. Надежда на благополучный исход. И у саахов, и у фузянов. Одинаково. Победа. Теперь главное, сказал себе Левенбаум, — не подать виду, как сам он ликует. У него от волнения и восторга даже задрожало веко. Победа!
— В ютайском трактате «Берейшит-Тода», относящемся к восьмому веку — то есть ко времени, на сто или сто пятьдесят лет более позднему, нежели предположительное время написания «Арцах-намэ», приводится притча о горных братьях, которые жили душа в душу, но, когда в их краях почти одновременно появились христианский и мусульманский проповедники, один из братьев принял христианство, другой — магометанство. Просто чтобы на опыте выяснить, какая именно из религий лучше, и чтоб ни одному из проповедников, оба из коих показались братьям вполне достойными людьми, не было обидно.