возите, возите!… Когда вкатились в интенсивный блок, мужчина стал икать. Давление снова падало. Прибежал кардиолог, послали за реаниматором. Мужчину увезли в палату. А Серый, записав, как положено, фамилию дежурного врача, подтолкнул Семочку к выходу. Шапка, по-видимому, заслуженному человеку больше не понадо-бится, сказала Семочка ненавистно.

Похоже, что так, ответил Серый и полез за папиросами. А, впрочем, как бог распорядится, так и будет.

В холле все так же, в шубе и шапочке, сидела каракулевая дама, воспитанно-прямо, на краю кресла. Увидев Серого, она поднялась.

Вы уверены, что сделали все, что нужно? спросила она.

- Мы уверены, отвечал Серый, что сделали все, что могли. И хотел уйти.

Постойте! сказала каракулевая. Это очень плохая больница?

Это обыкновенная больница.

Вы сказали, что он лечится в четвертом управлении?

Нет, ответил Серый. Можете сказать об этом сами. Только придется подождать.

Дежурный врач сейчас занят с вашим мужем.

Вы произвели на меня хорошее впечатление. Как ваша фамилия? Санитар моя фамилия, помедлив, сказал Серый и ушел, не слушая, что ему вслед говорит каракулевая.

Семочка догнала Серого на боковой лестнице и, втиснувшись между ним и стеной, старалась идти рядом, ступенька в ступеньку. Ну и лю-ди! говорила она. Знаете, Антон Сергеич, почему я люблю с вами ра-ботать? спросила она, беря Серого под руку и заглядывая ему в ли-цо. Потому что вы со всеми одинаковый! Серый хмыкнул.

А все- таки мы молодцы! Довезли живого! Но какие люди! Про-тивно! Лечи таких! Я не знаю, что бы таким сделала!

Следовало бы сказать Семочке, что делать таким ничего не нужно. Привыкать надо, Семочка, молчаливо соглашаться с тем, что человек мо-жет быть и спесив, и нагл, и жаден, и коварен, и подл, и стараться это-го не видеть. Девственное твое возмущение понятно, но нельзя ему под-даваться, заведет далеко. И может стать со временем стойким презрением к людям. Как ты их тогда лечить будешь? По качествам души? Я пытал-ся это делать когда-то, Семочка, и поплатился так, что вспомнить тошно. Но до всего надо дойти самому. Чужой опыт не поможет. И учителей в наше время нет. Помни одно: мы не судьи другим, потому что сами люди. Душа противится? Терпи. Другого выхода все равно нет. Знаешь, был такой в древности врач, звали его Маймонид. Он сказал, что самое трудное видеть в обратившемся за помощью только больного, невзирая на то, каков он. И просил бога лишь об этом. Эх ты, Семочка, добрая душа! Я помню, как ты плакала, когда на Кропоткинской раздавило ногу старушке. Вышла из дома старушка за хлебом, закружилась склеротиче-ская головка, и сшиб старушку грузовик. Жалко? Конечно, жалко. Я ви-дел, как ты маялась животом, оттого только, что у больной был острый аппендицит. И у меня такое случалось, и я маялся, поверь. Но эта жа-лость, как бы точнее сказать, первого порядка, что ли, обыкновенная че-ловеческая жалость, свойственная многим людям. Она недолга. Пожалел, пожалел, и пошел дальше, к своим заботам, своим делам. Говорят, про-фессионализм убивает во враче жалость. Такую жалость да. К боли, кро-ви и страданиям привыкнуть можно. И я привык. Если бы я умирал с каждым больным, меня бы уже давно похоронили. И ты, если не сбе-жишь, привыкнешь, потому что в нашей работе ты будешь видеть только боль, кровь и страдания. И эта привычка даже помогает смотреть ясно, оценивать трезво, соображать быстро. Дается она почти всем врачам. Труднее другое. Как несравненно труднее! Прощать и жалеть. Прощать, чтобы жалеть. Годами наблюдая человеческие пороки и первобытные ин-стинкты и страдая от них. Всех жалеть подряд, не делая различий, жалеть от своего опыта, зная о них все. Ты представляешь? Например, проник-нуться жалостью к человеку, который в своей жизни сам не только никого не жалел, но ненавидел, завидовал, за что-то мстил, с наслаждением ка-рал, истязал. Проникнуться жалостью к его физическим страданиям, к тому, что он человек. И так, чтобы он в это поверил. Что он для те-бя сейчас единственный и неповторимый, и ты жалеешь его, возлюбя. Это, Семочка, жалость высшего порядка, настоящая врачебная жалость. Но достигают ее ох как немногие! Я, например, к ней лишь стремлюсь и прошу об этой высшей милости, как Маймонид. Трудно, Семочка! Себя трудно не жалеть! Да при нашей собачьей работе, когда никто не щадит. И когда у самого нутро клокочет ответить ударом на удар. Что я тебе говорю? Сама уже понюхала наши скоропомощные ночи! Это верно, что врач должен уставать. И он всегда уставал, во все времена. Но уставать он должен от работы, а устает прежде от свинских условий, в какие за-гнан. А если еще из тебя подавили ливер в метро, по пути на работу, в автобусе пытались оторвать голову от тулова, и ты же притом ока-зался виноват? Если накануне обложили в прачечной, чтоб не важничал, ты не особенный, всем белье так стирают, в гастрономе продали скисший творог, в столовой накормили отравой? Что делать, если сосед внизу бузо-терит и не дает выспаться перед сутками, и милиция не желает с ним связываться, и в исполкоме тебя отщелкнули, не дали комнату, и не жди, и ошельмовали, так как ты, по их мнению, шибко права качаешь, если ты считаешь копейки, чтобы купить чаю, потому что отдал алименты, от-валил стольник за квартиру, что снимаешь? И везде приходится просить, просить, просить, возможно, своих же завтрашних пациентов…

И озирая родную Москву, и сторонясь тяжело бегущей по московским улицам, с вытаращенными на витрины белыми глазами, задыхающейся толпы, вынюхивающей финские сапоги, голландские пальто, костюмы из Парижа и сырокопченую колбасу за одиннадцать пятьдесят, ты понимаешь: надо переступить через тебя, чтобы заполучить новую паршивую тряпку, будьте уверены, растопчут. А назавтра ты надеваешь белый халат, и кто-то из этой толпы шпыняет тебя клятвой Гиппократа. Тяжелы, Семочка, ризы высшей нравственности!

Снег перестал. Смягчился воздух, подобрел. Смерклось. Усталость нашла на Серого. Это была пока черновая усталость, когда затяжелела шинель, и набрякшие ноги слегка подрагивают. Настоящая усталость бу-дет позже, сутки лишь начинаются. Ничего такого он Семочке не скажет. При всей своей трепетности Семочка еще не поймет. И не принято о та-ком говорить. Думать можно. Но думать вредно, как справедливо утвер-ждает Васек Стрижак. Мы что? Мы служба быта. Мы кто? Мы сани-тары. Нам о морали некогда думать. Мораль для насроскошь. В далекую пору, в лупоглазой юности, когда много говорили о зо-лотом памятнике, что поставят избавителю человечества от рака, Серый мечтал стать академиком. Разумеется, после того, как он сотворит пресловутую вакцину. В своих нетерпеливых устремлениях парень на мень-шее согласен не был. И отводил на сотворение десять лет, то есть до тех пор, пока ему стукнет тридцать. Казалось, что, если не успеет до три-дцати, жизнь потеряет всякий смысл. Но почему-то казалось, что успеет. Ах, какая все-таки сильная штукаюная гордыня! Бешеная, на разрыв! Сейчас, когда он мерзнет в своем бело-красном и рогатом, трудно вспом-нить себя тогдашнего, глупо-гениального, без тени юмора отстаивавшего право медицины называться наукой. Какая же это наукахихикал ма-ленький физик Боря Зельцер, школьный друг-приятель, которому Серый отводил теоретическую роль в своих исканиях. Какая же медицина нау-ка, если в ней нет и на грош математики! Вы, медики, ставите множест-во опытов, старательно описываете, подводите итоговую черту и делаете туманный вывод. И называете это наукой! А не можете даже на шаг, на малую толику времени, прогнозировать! Медицина, Антоша, самая что ни на есть эмпирическая дисциплина! Серый обижался, пылко говорил о синтезе клиники и эксперимента и разную голубую и розовую чушь. И представлял шеренги больных, излеченных его вакциной. Строго гово-ря, мечты тогдашнего времени были аморфны. Но мечты на то и мечты, чтобы быть неконкретными. Не давала покоя лучевая болезнь. Примеши-валась какая-то сельская больничка, несомненно, вычитанная, в коей он будет поначалу работать, лечить, все подряд оперировать. Сейчас трудно вспомнить, но потрясающее открытие как будто должно было совершиться именно в ней. С тем чтобы потом в Москве доложить о потрясающем. Может быть, со скромной цельюзащитить кандидатскую диссертацию. Виделись трибуна, с которой он докладывает, растянутые в изумлении рты ученых. То, что следовало потом, вызывало у Серого сильное голо-вокружение, и он яростно впивался в необъятные медицинские учебники. Но как было однажды справедливо казано: Не смейтесь над юностью! Тем более что потом пришлось страдать. Под давлением ли многих томов, изученных за годы учебы, от огромного ли количества программ и экзаменов или само время пришло, но к курсу четвертому мечты Серого не были такими размашистыми, сузились, оконкретились. Оказалось, что всю медицину не охватишь. В смятении Серый начал понимать, что для одной головы ее слишком много, тщательно можно отрабатывать лишь какой-то ее узел, надо выбирать. Расползалось представление о себе, как о потенциальном спасителе чело-вечества. Но самым ужасным открытием было то, что катастрофически испарялась непогрешимость медицины, ее божественность. Восторга от бе-лого халата не было, он стал привычен. Так же, как блеск хрома и нике-ля, жесты и пассы, латинские твердые слова и возможность заглянуть че-ловеку в открытое брюхо. Все то, что казалось тайным, доступным из-бранным, вызывавшим зависть, священным. По коридорам клиник семе-нили хроники, которых почему-то никак не могли вылечить. Здоровенным мужикам, с непонятными болезнями почек, скармливали килограммы гор-монов, и от этого они лишь жирели, лысели, покрывались гнойными пу-зырями. А истории болезни бесстрастно констатировали улучшение состоя-ния, улучшение состояния, улучшение состояния… На кафедрах шла борьба имен. Каждое имя, влезая на кафедру, поднимало свое знамя кто не с нами, тот против нас! Каждое имя утверждало свою классифика-цию той или иной болезни, соответственно, и лечение, и профилактику, отторгая, отвергая и ниспровергая предшественников, или соседей с дру-гих кафедр других институтов, или разные прочие иногородние имена. На них нельзя было ссылаться, их монографии находились под запретом, их учебники были недействительны. Здоровье человечества, оказывается, зависело от того, чьи распорядки, ранжиры или таблицы чьего имени бу-дут утверждены на земле. С кафедр в студенческую аудиторию падали весомые рассуждения, звякала мельхиоровая ложечка в стакане сакрамен-тального профессорского чая, а в отделении травматологии было, как в подвале инквизиции, сверлили в костях дыры, вставляли на много ме-сяцев железные гвозди и спицы, спускали гири, колеса, стучали молотки. В общежитии дзенькала гитара, и забубенные второгодники пели медицин-ский гоп со смыком: Стар и мал идет лечиться, переполнена больни-ца, и откуда черти их несут! И еще: Если врач неверно скажет, сразу секция покажет, патанатом лучший диагност! Серый хватался за воз-дух, все больше сомневаясь в том, с чего начал когда-то, со всемогу-щества. Пусть не сегодняшнего, но завтрашнего обязательно. Мастэкто-мия, которую профессор Кабанов произвел тридцатилетней красавице по поводу опухоли молочной железы, Серому душу вытрясла на всю жизнь. Он и сейчас помнит и никогда не забудет, как шлепнулось в белый эма- лированный таз то, что было красой женской, как мощно выдирал про-фессор волосатыми лапами гроздья лимфатических узлов из нежной под-мышки, а ее еще и кастрировали, эту женщину, муж которой рыдал на парадной лестнице, когда шла операция. Она бы не жила без операции, это Серый понимал. Но как же можно кричать о всесилии, важничать, вы-гибать грудь, умничать, если мы делаем такие операции и ничего толком не в состоянии вылечить? Серого будто разрубили мясницким топором сверху вниз, от макушки до самого паха. Не первая любовь стала причи-ной первой бессонницы, а ужасная по своей крамоле мысль: кому нужна такая медицина? Но позволь, в то же время говорил в нем добросовест-ный студент, задавленный весомыми рассуждениями авторитетов и ученым многотомием, какое право имеешь ты, недоучка, так думать? Поражался и стыдился. Но все, что сделано? А высоты? Антибиотики? Туберкулез победили? Победили. Где чума? Где холера? Ну, допустим, холера дала вскоре прикурить, и туберкулеза потом хватало. Но искусственные сер-дечные клапаны, спасенные дети! Слепые, увидевшие свет! Пожалуй, на этом игры в стетоскопчики-фонендоскопчики кончились. Появилась, росла тревога.

Сомнение, как известно, эмбрион мысли, что-то должно было родиться. Что-то начало нарывать. Во всяком случае, больше он не доказывал, что медицина может ответить на все вопросы, и, когда в очередной раз, на дежурной вечеринке с девочками, его стал доставать Зеля, он не бро-сился в спор, а уныло ответил:

Мало мы что можем. Разве затянуть пару дыр. И то пластырь ссюхнет. Было пораженное молчание. Лида тогда уже существовала. Она и воскликнула: Батюшки! Что делается! У Антошеньки юмор прорезался! Не со зла, конечно, воскликнула, от природной веселости. В их компании было принято постулатом, что Се-рый хоть и будущая звезда хирургии, но чувства юмора лишен напрочь. Лида была смешливей и острословней других, но податлива, когда они оставались вдвоем, послушна. Поэтому Серый прощал ей язычок. И глав-ное, она была красива. И свежа, не то, что сейчас. Она была узколицая, с высокими скулами,

Вы читаете Санитар
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату