в плен. Его отвезли в Дамаск, откуда он — «бедный рыцарь и благородный юноша» — был вызволен милостью короля Амори.
Этот рыжий Эмерик глянулся его величеству. Неудачи научили его думать, а невзгоды плена — подробно исследовать жизнь. С детства сообразительный и ловкий, Эмерик нашел наконец применение своим талантам. На лету подхватывая плохо оформленную мысль косноязычного, туго соображающего Амори, молодой человек излагал ее легко и красиво. Он хорошо читал и писал и быстро научился разбираться в законах — еще одно умение, пленившее сердце тогдашнего Иерусалимского короля.
Эмерик прожил при Иерусалимском дворе немало лет. Поначалу он занимал должность камерария: следил за тем, как существуют в окружении короля различные предметы.
Чисты ли чаши? Красивы ли одежды? Приготовлено ли питье, умывание, лекарства? Отложены ли деньги для тех или этих нужд? Хорошо ли хранятся припасы? На месте ли украшения? Не нуждается ли что-нибудь в починке?
Эмерик любил вещный мир и умел с ним ладить. И вещи отвечали ему благодарной любовью — содержались в неизменном порядке и всегда отыскивались на нужном месте.
Став коннетаблем, хозяйственный Эмерик столкнулся с неизбежными трудностями, ибо люди оказались куда менее послушными, чем неживые предметы. Однако Эмерик постепенно совладал и с ними и установил в королевской армии тот же образцовый порядок, что царил у него в кладовых.
Не следует полагать, будто Эмерик не видел разницы между одушевленным и неодушевленным. Напротив. Наделенный даром чувствовать материальный мир, он обостренно воспринимал живое биение души в каждой телесной оболочке, даже в такой полумертвой, какими представлялись юный король и его сестра.
Сибилла — подобна существу, чьим именем ее назвали: почти бесплотна, готова слиться с миром теней, и оттуда, из потустороннего царства воспоминаний и голосов, дарить своему разумному, благонадежному мужу нежизнеспособных наследников, зачатых без любви, без Божьего благословения. Все, чем она обладает, — это королевское чрево.
Ее брату было восемь лет, когда впервые заметили, что он поражен проказой. Это стало ясно в тот день, когда сын короля дрался с друзьями-детьми и вдруг оказалось, что он не чувствует боли, как бы сильно ни щипали его за руки. Поначалу воспитатели восхищались его отвагой и выдержкой, однако чуть позже это встревожило их…
Руки короля постепенно слабели, но щека еще ощущала прикосновение свежей зелени, влажного горячего лошадиного бока, жесткой гривы, твердого шлема. У него в достатке имелись врачи, и франкские, и даже выписанные королем Амори, его отцом, из Египта, и перчатки, и целебные растворы, и рыцарский меч, и рыцарский конь.
Ему исполнилось тринадцать, когда он стал королем, и с тех пор к прежнему перечню сокровищ добавилась еще корона Иерусалима. И несколько лет в запасе — для того, чтобы найти способ распорядиться ею во благо Королевства.
Прокаженный король не мог иметь детей. Однако он обладал бесценным достоянием — сестрами. Единоутробная, Сибилла, и Изабелла, единокровная сестра, рожденная королем-отцом от другой супруги, от Марии Комниной. Сибилла — старше брата на год, Изабелла — младше на двенадцать лет. Две девочки. Прекрасные сосуды королевской крови.
По рукам мальчика Болдуина ползли бесформенные светло-лиловые пятна, и голос звучал все более хрипло. И этот хриплый голос приказывал и требовал, он срывался на крик во время сражений и свистел шепотом во время разговоров.
Что с того, если Господь быстро освободил Сибиллу от нелюбимого мужа? Она знала: скоро для нее отыщут другого.
И пока Прокаженный король вел переговоры с бароном, в котором видел будущего хранителя своего престола, его новый коннетабль Эмерик, змеиное отродье, отсылал письма младшему братцу.
И Ги де Лузиньян прибыл — послушный, золотоволосый, с лицом наивным и прекрасным.
И все, о чем было слышано во время плавания и по дороге, облеклось наконец плотью. Иерусалим, светящийся в солнечных лучах, в чаше гор — точно расплавленное розоватое золото.
Подъехав ближе, путник ступил на улицы, поначалу грязные, затем — мощеные и крытые, чтобы тень спасала от всепроникающего солнца; но шумное, веселое торжище сопровождало его повсюду, покуда лучи света не скользнули в последний раз, искоса задевая землю, и не скрылись за горизонтом, так стремительно, словно кто-то смахнул их рукавом.
— Наконец-то! — закричал Эмерик, хватая брата за обе руки и целуя его в губы и плечи. — Бог ты мой, я думал, вы уж никогда не приедете!
Ги улыбался широко, сияя. Смазливый, восторженный дурачок. Как раз то, что требуется.
Глава вторая
ЛЕС БАНИАСА
Королевство подменяло возможности, оно отбирало у своих подданных одно лицо и взамен наделяло их другим, как будто здешние зеркала были наделены волшебной силой преображать действительность. Изначально лживое или случайное здесь полностью исключалось, взамен проступало настоящее, исконное.
Родись Болдуин в Анжу, в землях своих предков, его лицо было бы иным, — но истинным ли?
Король Болдуин знал, что изначальный грех исказил природу человека, и каждое новое поколение все добавляет и добавляет в общую копилку, пока наконец не рождается некто, призванный уменьшить количество уродства и ужаса. Некто, самим своим отвратительным видом являющий истинный облик своего рода.
Лицо мальчика с неряшливым пятном на щеке постепенно видоизменялось, погребая под завалами болезни изначальные черты. Каким был бы этот раздутый на пол-лица нос? Длинным, с тонкими ноздрями, по-звериному вздрагивающими в частых приступах гнева? Какими стали бы мутные глаза? Темными, зоркими, как глаза всех его предков, привыкшие обозревать поле битвы на несколько лиг? Как звучал бы голос, не сорванный болезнью? Был бы он низким, как у отца, или высоким и резким, как у дяди и регента, графа Раймона Триполитанского?
Ничего этого не говорит зеркало. Заляпанная лиловыми, мясистыми пятнами образина без ресниц и бровей взирает из глубин металла, задерживаясь на полированной поверхности: истинное лицо Анжуйского рода.
Болдуину было пятнадцать, когда они с дядей разбили великого Саладина на пыльных дорогах между Дамаском и Алеппо, захватили Бейтджин и разрушили его; и шестнадцать — когда через год после того выгнали Саладина из Баальбека и заставили его снять осаду с Алеппо.
К юному королю постоянно приходили с просьбами. Распорядиться рукой и приданым чьей-нибудь дочери. Дать денег на выкуп из плена чьего-нибудь брата. Болдуин отдавал распоряжения, изыскивал деньги. Он был любезным и милосердным.
Четыре года болезнь бродила по его телу беззвучно, как лазутчик, карабкаясь по костям, точно по приставным лестницам, расползаясь по крови, втягиваясь в печень, в селезенку, высаживая небольшие отряды то здесь, то там.
И точно так же бесшумно крался вдоль границ Королевства умный, опасный враг — египетский султан, хитроумный курд Саладин. Пока еще отдаленный, но постоянно ощущаемый, потому что был не из тех врагов, что отступаются навсегда.
На пятом году правления Болдуина, поздней осенью, в канун праздника Святой Екатерины, началось вторжение сарацин.
Раймон, граф Триполитанский, регент, находился далеко — в Антиохии; Болдуин — рядом, в Аскалоне. Туда, в Аскалон, под защиту стен, и примчался конник, оторванный от малого отряда:
— Сарацины!
А сарацины были уже близко. У Саладина повсюду глаза и уши: как только многоопытный дядя разлучился с юным племянником, как только из Королевства ушли фламандцы, большое войско, которое сочло, что достаточно потрудилось для земли Господа своего, как только мальчишка-король остался в Аскалоне один, египетский султан метнулся в его владения.
С небольшой армией Болдуин засел в Аскалоне. Закутанный в тонкое полотняное покрывало до самых глаз, рослый, как его предки-северяне, король — повсюду. Темные брови над покрывалом хмурятся — еще целы, еще могут сходиться над переносицей, и складка на лбу еще не так тяжела, чтобы не позволять им сближаться в мрачные минуты.
По побережью, заливая Газу, окружая Аскалон, движутся полчища. Саладин не стал тратить времени на правильную осаду Аскалона, лишь запер там короля и рванулся на север, — к Лидде и Рамле. К Иерусалиму.
К окруженному Аскалону с боями пробивались небольшие отряды франков — выручать короля; но сарацины уничтожали их. Король догадывался об этом, томился, грыз губы и плакал от жалости. Каждое мгновение готовый выступить — непрестанно ждал, дрожа, как пес при виде далекого лакомого куска в господской руке, занесенной высоко над головой, и когда юноша уходил отдыхать, во сне он вскрикивал и метался, пугая слуг.
А с севера никто не приходил. И день, и другой.
Тем временем Саладин все ближе к Святому Гробу. Саладин — в Королевстве, которое самим Господом поручено Болдуину.
На утро третьего дня на аскалонских стенах нежданно взвыли голоса, все разом, и затопали в спешке сапоги, и загремело оружие, — но громче всего был нарастающий стук копыт. Всадники неслись к окруженному Аскалону, флажки громко трещали на ветру, белые плащи с красными крестами рассыпались по полю, как будто некто испестрил карту пометками, то обвисало, то разворачивалось перед глазами черно-белое «пегое» знамя ордена Храма. Тамплиеров — чуть меньше сотни, весь гарнизон Газы. Следом за ними летели бедуины, низко склоняясь к лошадиной гриве и пустив развеваться полосатые просторные покрывала, — стелились, как пыль над пустыней, взбитая ветром.
Вместе со всеми выбежав на стены, кричал, срывая хриплый голос, юноша-король, ибо рыцари эти, равно как и эти бедуины принадлежали ему. Дикие кочевники платили иерусалимскому королю подать за право держать свои стада на аскалонских пастбищах, а король защищал их от алчности латинских сеньоров. Сорванные с места, подхваченные возле своих шатров дыханием близкой войны, они последовали за тамплиерами к Аскалону, вызволять своего короля.
Ворота города раскрылись, оттуда хлынули всадники. Отряды смешались, подминая и топча осаждающих: расправа с ними была недолгой.
Смеясь, король сказал великому магистру, брату Одону:
— Жаль, ни одного гонца с севера! Далеко ли Саладин? Чем он сейчас занят?