– Зачем?
– Не знаю… Сказать тебе многое надо… Не так-то все просто в жизни.
– Вы не ко мне пришли. К своей совести. И все ответы мои сами знаете.
– Тебе не страшно?
– Нет.
– А мне страшно.
– Ничем не могу помочь.
– Можешь.
– Чем же? Утешить, что вы совершенно ни в чем не виновны, утвердив мой смертный приговор?
– У тебя есть, может быть, последнее желание? Я сделаю все; исполню, передам.
– Нет.
– Хорошо… Тогда у меня есть… Ты можешь исполнить мою последнюю к тебе просьбу, Дмитревский? Ради тех далеких счастливых лет, когда я, щенок, был влюблен в тебя, смотрел тебе в рот?
– Вы, кажется, решили исповедаться завтрашнему висельнику?
– Не плюй мне в душу… это неблагородно, недостойно тебя.
– Нет у вас души. И вообще – позвольте мне поспать. Тьфу, да что за иудины слезы! Утри сопли и ступай в свою резиденцию, лопух эдакий!
– Друг милый, ведь ничего у меня теперь не остается в жизни, ничего!.. ведь ненавижу я их всех, ненавижу!.. как же это так вышло…
– Да? Пиши приказ о моем освобождении – и бежим. А?
– Невозможно.
– Отчего?
– Я всего себя отдал за эту карьеру. От меня уже ничего не осталось. Понимаешь – ведь человек тех любит, кто его любит. Вот я каждого, каждого, с кем жизнь сводила, не просто обольщал – а чем-то и любил. Насильно. Дружил. Улыбался. Старался все лучшее в нем видеть – иначе ведь вынести невозможно. И вышло – что каждому отрезал я ломоть от любви своей. От души своей. Всех их любил, кого друзьями себе сделал, подлецов, эгоистов, сановников, дураков… и себе уже ничего не осталось.
– Видишь, какая у нас многозначительная ситуация, да? – мертвый вешает живого. Достойно немецких романтиков.
– Как ты можешь шутить?
– А я – живой. И любовь отдал тем, кого любил. И жизнь – тому, во что верил.
– А я ведь тебе завидую, Дмитревский.
– Врешь. Себе врешь. Ты завидуешь только тем, кто сильнее и богаче тебя.
– Когда-то, много лет назад, я мечтал, что стану богатым, сильным, и при случае помогу тебе, спасу…
– Ценю благие намерения. А что же потом? Что теперь?
– А потом… Чем выше поднимаешься, тем беспощаднее борьба, смертельнее вражда, каждый старается уничтожить каждого, кто может ему помешать. Пока однажды не почувствуешь, что что ты готов своими руками убить любого, лишь бы подняться еще на одну ступеньку: все прочее не имеет уже для тебя цены. И вот тогда ты готов, созрел для постоянной карьеры.
– Поздравляю.
– Но я никогда не мог бы подумать, что это может быть так буквально. Ведь я не хотел, клянусь тебе… Я не знаю, как это сложилось… клянусь тебе всем святым, что я не хотел, не хотел дойти до того, чтобы казнить человека, которого боготворил!
– Ладно; облегчу твою душу… Я тоже никогда не хотел быть повешенным. И никогда не хотел быть в каторге. Не хотел быть нищим, не хотел болеть чахоткой. Когда я первый раз попал в Акатуй, я ночами в изумлении спрашивал себя: как же это вышло?.. Да, я имею идеалы, верю в иное и лучшее будущее, хочу способствовать его приходу – но не апостол я, нет! Я тоже хочу любви, счастья, благополучия, хочу иметь семью, детей, хочу работать и не бегать вечно от полиции. Видно, наши желания всегда заводят нас дальше, чем мы сами предполагаем.
– Как странно слышать это от тебя… В тридцать лет я думал точно так же… и тогда я сделал выбор.
– И вот ты здесь.
– И вот мы оба здесь. Но ужас в том, что я прав! Я, подлец, живу и властвую! А ты, святой, принимаешь смерть. Значит, правда жизни на моей стороне?
– Тогда почему ты жалуешься мне на свою жизнь, а не я тебе? Почему мне нечего исправлять в своей жизни, а тебе твоя противна?
– Потому что умереть святым проще, чем жить грешником.
– Красивые слова… Я помню твои юношеские письма. Ты все тогда правильно понимал. Просто духу у тебя не хватило, урвать свой кусок захотелось.
– Разве это такой большой грех?
– Нет. Только не плачь теперь. В конце концов, это меня завтра вешают, а не тебя.
– Откуда у тебя столько духа?
– А я верю в то, что больше, значительнее меня. А все, что дорого тебе, – существует для тебя одного. После меня останется дело, а после тебя – только деньги и ордена.
– Обречено твое дело, ничего ты не изменишь в мире, люди таковы, каковы они есть, неужели ты не понимаешь?!
– Совсем ты поглупел. Вечно мое дело, бессмертно, непобедимо! Уж если лучшие из людей всегда всем жертвовали, и жизнью самой, за это дело, значит, ценность его выше твоей бренной житейской выгоды, а? Значит, есть счастье высшее, чем грызть ближнего и возвыситься над ним, а? Так-то. Иди, иди. И распорядись дать мне утром чистую рубаху и побрить. Ну, ступай, бедолага.
3. А БЫЛ ЛИ МАЛЬЧИК?
– Милочка, ты прости мне мои откровенности… нервы совсем расшалились… ах, налей еще, налей. Мы же с тобой с детства дружим, ты же знаешь, я всегда рассудительной была… а сейчас и не знаю, что и делать… я с ума сойду! С ума сойду, если хоть с тобой не поделюсь…
Ой, ерунда, про любовниц его я давно знаю, и актриску эту подлую содержит… сначала плакала, потом рукой махнула, что ж делать, все они такие; и дети растут, куда я денусь… я понимала всегда прекрасно, что он из выгоды на мне женился, такой видный, красивый… а он кого хочешь обольстить умеет, уговорит, уломает, внушит что угодно, – особенно если сама в это верить хочешь…
Не бьет, как ты могла подумать!.. ах, что я опять вру, уже ведь и руку поднимал, и слова говорил такие, такие, что подумать страшно… Я уж и с этим смирилась, мало ли как в семье бывает; и вдруг последнее время совсем все ужасно стало…
Встань пожалуйста, душечка. Прошу тебя, на минутку. Вот. Не удивляйся… Мы же с тобой всегда одного рост были, правда? О, не смотри на меня так, я нормальна, нормальна, не сумасшедшая я!
Скажи… я ведь не стала больше… ну, выше – не стала, нет?
Вот слушай. Это все так началось: он в присутствие одевается, мундир надевает новый – а рукава длинны. Он загорячился – и Павлуше, камердинеру, в ухо и стукнул. Ведь уже много лет шьется ему все по одной мерке, он совсем не толстеет, не меняется, такой же красивый… изверг…
Мундир тот же час подкоротили. Портного привезли, тот кается… А он и на меня ногами затопал – при людях прямо: я же за всем в доме следить должна, он так завел; а что, говорит, тебе еще делать… и слова ужасные… ну, не буду, не буду, все уже.
А назавтра фрак одевает в собрание ехать вечером – и снова та же история… Павлуше лицо в кровь