Бухнула петропавловская пушка. Жуков раздул ноздри.
– Полдень. – Буденный потер руки и гаркнул: – Вестовой!!!
– Ты не в степи, Семен, – заметил Жуков, прочищая ухо.
Звеня шпорами, вестовой установил поднос и сдернул салфетку.
– Степь – это классика, – мечтательно отозвался Горький, дрожащей рукой принимая стопку.
– Ну, за победу, – возгласил Жуков, поправляя проклятую звезду.
– За нашу победу, – уточнил Буденный. Выпили. Выдохнули. Потянулись вилками.
За второй Горький прожевал ком осетровой икры и заплакал.
– Вы даже сами не знаете… черти драповые… какое огромное дело вы делаете, – всхлипнул он, пытаясь обнять Жукова и роняя жемчужину с усов на огромный варварский орден, вмонтированный в его иконостас, скорее напоминающий пестрый панцирь.
– Вестовой! – рявкнул в свою очередь Жуков и сделал стригущее движение двумя пальцами.
– Так точно, – прогнулся вестовой, выудил из кармана кавалерийских галифе ножницы и двумя снайперскими щелканьями обкорнал плантацию классика до уставной ширины.
Горький взглянул в подставленное зеркальце и сотрясся.
– Читать легче будет, – утешил Жуков.
– И писать, – добавил Буденный.
– По усам не текло, а в рот попало. Ха-ха-ха!
– А хочешь, шашкой добрею, – предложил Буденный, нацедил из графина и подложил классику бутерброд с жирной ветчиной. – Ты ешь, ешь, сало – оно для легких полезное.
После перерыва ввели человека странного. Чернявый, тонкий, быстрый и дерганый в движениях, он напоминал муравья. Облачен он был в какой-то рваный балахон, а солнечный свет из окон образовывал в тонких всклокоченных волосах нечто в роде нимба.
– Муравьев-Апостол, – догадался Горький. – Как же вы, батенька, с такой-то фамилией – и на кровопролитие решились? – укоризненно выставил он желтый от никотина палец.
– В том-то и дело, что не смогли решиться! – отчаянно сказал Муравьев. – Шампанского ночью выпьешь у девок – так на все готов! А утром, на трезвую голову, да по морозу, на людей, на штыки посмотришь – и понимаешь: революция – это ведь потом море крови, не остановить будет… Спросишь себя – готов ли? А душа, душа не может…
– А не можешь – так не берись, дурак! – стукнул Буденный шашкой в пол. – Либо выпей перед атакой.
– К апостолам, – тяжело сострил Жуков. Процедуру осуждения уложили в четырнадцать минут.
– После чарки дело завсегда спорится, – подмигнул Буденный.
Свято место, которому не быть пусту, занял человечек, которого Горький, накануне добравшийся, в чтении по обыкновению на ночь Брокгауза и Эфрона, до буквы 'М', охарактеризовал как мизерабля. «Вот именно, – поддержал Буденный, также разбиравшийся в карточных терминах не хуже этого интеллигента, – мизер, а, бля! А туда же лезет».
Уловивший французское слово человечек с болезненной надеждой воззвал к Горькому, торопясь и захлебываясь:
– Господа, я же во всем покаялся добровольно, все показал, господа. Я был обманут, меня использовали! Я не хотел, клянусь честью… клянусь Богом… На заседании все насели, все как один: «Цареубийцу придется покарать, иначе народ не поймет – Каховский, ты сир, одинок, своим уходом из мира ты никого не обездолишь – тебе выпадает свершить этот подвиг самоотвержения… – мне страшно вымолвить, господа!., лишить жизни самодержца… – тирана, говорят, уничтожить, святое дело… Пожертвуй собою для общества!» Но я не стал, господа, я никогда бы не смог, не смел! Я был в состоянии тяжкого душевного волнения, в аффекте, господа!
– Чин, – тяжело отломил Жуков.
– Поручик! Обычный армейский поручик! Жил на жалованье, нареканий по службе не имел. Поили шампанским… поддался на провокацию. Завербовали! Французские шпионы! Я все написал, господа… Они пели «Марсельезу»!
– А ты?
– Не пел. Не пел!
– Отчего же? Выпил мало?
– У меня дурной французский, они смеялись! И слуха музыкального нет. И голоса… только командный, в юнкерском училище ставили. А они все – на меня: Пестеля в главнокомандующие, Трубецкого в диктаторы, Рылеев – мозг, гением отмечен, Бестужеву войска выводить – давай, Каховский, вноси лепту, убивай царя!
– Русский офицер, – брезгливо махнул Жуков.
– Гад-дючья кость, – ослепительно осклабился Буденный.
– Дорогой вы мой человек… – скорбно заключил Горький.
Жуков поворошил пухлую папку и приподнял бровь.
– Какой был военный смысл убивать генерала Милорадовича? – с недоумением спросил он.
– Солдаты сомневаться стали, – злобно вспомнил Каховский. – Герой войны, боевые ордена, раны, в атаки ходил пред строй. Его слушать стали, все могло рухнуть! Но я – я так… я не хотел… пистолет дали, и не помнил, что заряжен… я рефлекторно, господа!
– Генерала свалил – молодец, конечно… но это еще не оправдание, – решил Буденный. – Может, выслужиться хотел.
– Хоть один что-то пытался, и тот кретин, – подвел итог Жуков.
– На всех поручиков генералов не напасешься, – проокал Горький.
– Господа! Я дал все показания одним из первых! Совесть жжет меня, не могу ни стоять, ни сидеть спокойно с тех пор…
Горький покивал и продекламировал с печалью:
– Не могу я ни лежать, ни стоять и ни сидеть, надо будет посмотреть, не смогу ли я висеть.
Жуков скупо растянул губы. Буденный захохотал вкусно и, потянувшись за его спиной, похлопал Горького по плечу.
– Следующего давай.
Бестужев-Рюмин щелкнул каблуками и доложился четко. Буденный поинтересовался вежливо:
– Вы Рюмину не родственник будете?
Под столом Жуков пнул его генеральским ботинком и больно попал в голяшку.
– Так. Время позволяет. Дай-ка хоть с тобой разберемся. – Жуков откинулся в кресле. – Ты во сколько людей вывел к месту?
– В половине десятого утра все стояли. На площади.
– Стояли, значит. На площади. Чего стояли? Бестужев вздохнул и потупился.
– Ну, и чего выстояли? Я – спрашиваю – чего – ждали???!!!
– Своих… восставших. Мятежников то есть, – поспешно поправился он.
– Кого?! Откуда ждали?!
– Не могу знать. Князь Трубецкой обещал… Семеновский полк, про лейб-кирасир еще говорили…
– И до скольки стояли?
– До четверти четвертого пополудни.
– А дальше что?
– К конноартиллерийской полубатарее огневой припас доставили.
– И что?
– И взяли каре на картечь.
– И что?
– И… и все…
– Дистанция огня?
– Сто саженей.
– Досягаемость твоего ружейного огня?