хамоватым, но всегда и везде — Петером, его, Томаса, половинкой — с самого детства, его вторым «я», так что Петер в счет не шел, а вот остальные… Его не то чтобы чурались, нет, но отчуждение ощущалось явственно; такое ощущение, теперь-то наконец Томас понял, было неизбежным предзнаменованием прихода черно-красных.
Впрочем, ввиду раннего часа, железнорукие не стали очень уж затруднять себя применением немедленных и праведных пыток, а просто пару раз — так, для острастки — огрели дубинкой, после чего милостиво дозволили одеться. Обыск был недолог, все подлежащее описи, было описано, и его, нахлобучив на голову колпак, проштампованный на лбу клеймом «НН» — «Неисправимый Негодяй», препроводили куда следует, здраво полагая, что особого интереса он к себе не привлечет.
Кабинет был образцовым: в меру казенным, в меру человечным, выдававшим вкусы постоянного владельца. И, разумеется, портрет напротив входа — размером вполне средний, не то чтобы сержантский, но, разумеется, и не генеральского разряда. Обычнейший портрет, серийного выпуска: челка, усы, благородная седина, обрамляющая высокую лысину, меченную родимым пятном, естественно, брови и — чуть угадываемо — легкий, почти незаметный дымок от скрытой где-то за пределами рамы трубки.
Вот, в общем-то, и все. Впрочем, и ждать, озираясь, пришлось недолго. Протопав по коридору, в кабинет вошел коренастый крепыш в черно-красном мундире с золотыми галунами и бросил небрежно:
— Привет, Томас!..
Потом промаршировал к портрету, выполнил предписанные манипуляционным распорядком движения и, повернувшись, спокойно, как формулу, заключил:
— Тебя, грязная свинья Томас, буду заставлять признать истину я…
— Я узнал тебя, Петер… — он слышал себя словно бы со стороны; губы не двигались, но голос все равно звучал. — Со вчерашнего дня прошла всего ночь.
— Молчать! Утверждать здесь что-либо могу только я. Ты вправе лишь, бесплодно изворачиваясь, признавать факты своих отвратительных преступлений против сияющей в веках Национальной Идеи…
— А помнишь, Петер, — не слушая однокашника, мечтательно протянул Томас, — мы ведь в гимназии за одной партой десять лет сидели. Во втором ряду, третья от доски…
— Именно тогда ты и включился в мерзостный заговор ублюдков, подобных тебе, направленный на осквернение Классового Идеала и разложение собственного трудового народа, создавшего тебя из своей крови и плоти…
— Я у тебя всегда списывал литературу и историю… — продолжал Томас.
— О! Тут-то и был главный козырь тех, кто готовил вас себе на смену, кто науськивал вас, продажные твердолобые скоты! Заразить великий народ, прославленный врожденным Чувством Демократии и недосягаемым парением духа, ничтожным мелочным прагматизмом, пропитать все растленным плутократическим душком… С вашей помощью нам хотели подрезать крылья, заземлить и выхолостить нас. А если бы нам понадобилось что-то из ваших презренных мыслишек — так ведь вам, по сути, так ничего и не сказали ваши хозяева! Как же! Они захватили право на истину и выдавали ее порциями, когда заблагорассудится. Ты меня слышишь, свинья?!
И вдруг все стало ясно.
— Заткнись, Петер, — Томас зевнул. — Заткнись и позови розовых слоников…
А можно и не слоников, можно зеленых чертей, или ни фига себе пельмешку… много чего можно: белочка она и есть белочка, делириум, клинический случай… дурацкий мультик: какие-то красно-черные, тени, допросы, «венерины пояски»… нет, совсем не следовало
Петер же, секунду постояв с открытым в изумлении ртом, резко выдохнул и заорал с удвоенной силой:
— Да, да! грядет долгожданный миг расплаты, и вы вернете все награбленное у нации, вы возвратите долги угнетенному классу, все похищенные ценности истинной демократии! Ты понял, скотина? — ценности!.. Кстати говоря, — Петер мгновенно успокоился и стал необычайно деловит, — где бриллианты твоего отца?
— Что?!
— Где брил-ли-ан-ты? — внятно выговорил Петер и добавил: — Сука.
— Какие бриллианты? — неподдельно удивился Томас.
— Бриллианты твоего отца-ювелира, спрятанные им и неизъятые во время Национализации, — с бесконечным терпением пояснил Петер.
— Петер, заткнись! — убежденно повторил Томас.
Уже не стоило ждать и розовых слоников. Бред оказался куда как круче. Отец никогда не был ювелиром: он был офицером, потом — преподавал, уж кто-кто, а Петер прекрасно знал, он же помогал выносить гроб, когда папы не стало, они ведь жили на одной площадке до переезда, а еще раньше Петер бегал к отцу хвастаться новыми марками, сколько себя помнит Томас — прибегал и хвастался…
— Кто ж тебе поверит, дрянь? — в прищуре Петера бесконечное презрение, усталая этакая брезгливость. — Розовые слоники, зеленые чертики! Твой боров-папашка, между нами говоря, визжал то же самое, пока не окочурился. Но ведь не мог же он
Петер порылся в ящике, добыл пухлую папку, шмякнул ею об стол и бросил Томасу несколько листков, покрытых черными строчками.
— Тебя уличает даже собственная родня!
Томаса передернуло. Что ж это? Дядя Йожеф и тетя Мари мертвы, давно уже мертвы; авиакатастрофа, еще до папиной смерти… Но почерки!.. Он же прекрасно помнит, видел открытки, видел тетины детские дневники, дядины убористые рукописи — почерки те же, а чернила совсем свежие, проведи пальцем — и размажутся.
— И братец твой, мерзость, недолго в бегах будет гулять…
Господи, да это же он про Маттиаса! Матти — в бегах?
— Я ничего не понимаю, — обреченно сказал Томас.
Петер побледнел, затем кровь вновь прилила к лицу. Тонко, со всхлипом в голосе, он выкрикнул:
— За что же вы нас так ненавидите, сволочи?! — и начал избивать Томаса невесть откуда возникшей дубинкой.
После первых же ударов стало ясно, что пощады не дождешься, здесь забивают сразу до смерти. Петер лупил методично, умело, целясь в пах; Томасу достаточно было упасть, чтобы не встать уже никогда.
И когда лучший друг несколько подустал и, упарившись, пошел к столу, на ходу стягивая китель, Томас, собрав все силы, бросился на него сзади. Удар скованными руками пришелся в левую часть затылка. Браслет наручника разорвал Петеру ухо, брызнула кровь, он, тихо охнув, осел; не раздумывая, Томас ударил еще раз, теперь — сбоку, наискось. Даже не целясь, попал точно в висок.
Кажется, нечто хрустнуло — не громче чем цыпленок, раскалывающий скорлупу. Петер дернулся, всхлипнул и затих. Глаза его начали стекленеть.
Мгновение или два Томас стоял молча. С его рук на труп крупными каплями капала кровь. Труп друга детства. Труп детства. Томас обыскал тело: на брелке, бронзовой львиной голове, подаренной некогда («Томми и Матти — дорогому Петеру») к шестнадцатилетию, болтался ключ от наручников.
Умывшись под краном и кое-как приведя себя в порядок, Томас достал из шкафа штатский костюм убитого и переоделся. Брюки оказались чуть коротковаты, зато пиджак сидел как влитой. Тщательно оглядев себя в зеркале, Томас остался доволен. Он даже улыбнулся отражению; оно не ответило, но не было времени обращать внимание на такие мелочи. Главное, что никто, кажется, не услышал возни в кабинете. А еще главнее, что в столе обнаружилась целая куча повесток-пропусков с уже заполненной графой «подпись».
Важнее этого не было ничего. Впрочем…
Достав из того же ящика пистолет, Томас сунул его за пояс. Прикрыл Петеру глаза и пошел было к дверям, когда внезапно взгляд его упал на недоуменно улыбающийся портрет. Скривившись, Томас плюнул прямо в блекло-голубые, исполненные заботы о народе глазки. Портрет поморщился, но не более того — ни