иные, любящие поспать в карауле, решили, что им при случае тоже выпадет подобная милость.
Неслыханное милосердие явил ноян! — все понимали это, особенно обреченные; поэтому они, все пятеро, припали к чорокам Ульджая, а потом старший из них, поджарый кривоногий кипчак с уже заметной проседью, громко воззвав к Тэнгри, улегся ничком на вытоптанный смерзшийся снег. Опустившись коленом на спину богатура, десятник ертоулов крепко ухватил его за голову; переплетая пальцы на лбу наказуемого, искоса поглядел на Ульджая и резко дернул.
Хруст. Короткий вскрик.
Несколько мгновений спустя пятеро лежали, скособочившись, странно неподвижные, и только по кончикам пальцев порой пробегала едва заметная дрожь. Тэнгри пожалел своих детей, искупивших вину наказанием: кипчаки лишились чувств, они умирали тихо, и широко раскрытые глаза их бездумно смотрели в низкое серое небо. И только уйгуру не сумел помочь его бессильный, бессмысленный бог: рука десятника дрогнула в рывке, и теперь бородач сипло хрипел, все понимая, но не умея умереть быстро, и по виску его от края ресниц текли крупные слезы.
И вырвалось наконец из-за пелены солнце!
Радуясь совершившейся справедливости, оно раскидало в стороны тучи, выбросило во всю ширину взгляда огромную, ясную, бесконечную синеву; оно отразилось в застывших зрачках наказанных кипчаков и заискрилось в прозрачной слезе упрямо не умирающего уйгура.
А далеко-далеко в синеве, за черным мохом леса, встали уже явные, а до сей поры неразличимые дымы. Много дымов! Не густые выдохи пожарища, а светлые, струящиеся знаки табора.
— Урр-рраа! — ликующе выкрикнул кто-то.
— Уррра!! note 44 — подхватили чериги.
А на урусской стене загалдели, засвистели бородачи, тоже поняв, о чем говорят дымы над лесом.
Шла подмога…
Но еще долго пришлось ждать, пока из-за речного изгиба выкатилась темная, словно слипшаяся масса конницы. Всадники шли плотно, почти лавою, смешав сотни; густо топорщились пики, двухвостый бунчук развевался над малахаями, и было всадников очень много, не менее четырех сотен.
…Как смогли они поспеть так быстро? не через леса же шли, недоступные степной коннице?..
Вот пролетели всадники словно бы мимо табора, но уже и начиная понемногу разворачиваться, описывая на твердой воде плавный полукруг; вот натягивают поводья, придерживая разбег проворных, хорошо отдохнувших за ночь коней; мелькают высокие кипчакские шапки с вывернутыми и раздвоенными надо лбом полями, войлочные, прошитые красной тесьмой колпаки кара-кырк-кызов и — гораздо реже — мохнатые черные и белые папахи канглы. А в хвосте многоногой, источающей пар змеи…
— О! — не сумел сдержать удивления десятник ертоулов.
…безупречно держа строй, искусно заставляя коней не рваться вперед, скачут, сияя металлическими пластинами брони, воины в шлемах, похожих на вздыбленные языки пламени, и круто изогнутые луки торчат наискось за их спинами.
— О! — с досадливым восхищением восклицает Ульджай.
Сотню мэнгу не пожалел послать великий темник, и двухвостый бунчук тысячника, минган-у-нояна, развевается на ветру, а это значит, что молодой сотник не оправдал доверия и брать упрямый город станет иной, умудренный годами и проверенный десятками битв; сотня мэнгу! — это десятая часть всех их, идущих в тумене Бурундая, не считая немногих рассеянных по джаунам для примера и обучения диких степняков.
Что ж, грустно улыбнулся Ульджай, путь воина не всегда ведет так, как снилось; не в чем упрекать Великого: сотник поймал свою удачу, но не сумел удержать, и вот сейчас этот, под бунчуком, достойный и прославленный, примет покорность юного нояна, выслушает отчет и отдаст распоряжения.
Но отчего так знакомо это лицо?!
И Тохта, на скаку спрыгнув с мохногривого, быстро приближается к Ульджаю; он несет бунчук, несет благоговейно, не склоняя, и голос его почтителен, но без униженности, ибо держащий бунчук греется в его лучах…
— Так говорит Великий: хочу этот город!
Еще не вполне осознавая сущность слов, Ульджай принимает алое древко с двумя конскими хвостами, вьющимися на ветру, из рук Тохты, и кипчак, перестав быть тем, кто держит бунчук, благоговейно падает на колени.
— И еще Великий говорит: вот, возьми; когда привезешь казну урусского хана, сможешь сказать: минган мой!
Радугой рассыпалась в воздухе сладкая весть.
О Бурундай!.. он верит, он знает: я совершу все! и никогда не укушу кормящую руку… мудрый, он проникает в суть!.. да, так и будет: все и всегда по слову его и во славу его! о великий, безмерно щедрый, безбрежно милосердный! о милостивый… да, я возьму город, я брошу казну к ногам твоим, величайший из воителей, лучший из людей!.. о Бурундай!
Сорвав с себя засаленную шапку волчьего меха с пучком истрепанных ветром соколиных перьев на макушке, Ульджай нахлобучил ее на непокрытую голову Тохты.
— Вот, возьми; она уже твоя! Когда сотня твоя первой ворвется на стены города, я поверю, что не ошибся в тебе, Тохта!
И Тохта вминает лицо в пропахший навозом снег, благодаря, и думая уже: кому из десятка отдать свою шапку с пером ястреба? — и ощущая, как щекочет ноздри сладкий запах возросшей власти; в глазах его безмерный восторг… о Ульджай!..
Зашумело вокруг, замелькало, всполошив обжитый табор; быстро, без лишней суеты, но и без проволочек прибывшие отводили коней к табуну, раскатывали юртовые войлоки, раскладывали костры. Только с десяток мэнгу еще стояли, держа в поводу крупноголовых, шумно дышащих лошадок; они образовали полукольцо, окружив высокий, обшитый кожей возок и большие урусские сани, покрытые туго перевязанной ремнями бычьей шкурой.
— Алмыс! — негромко вскрикнул один из ертоулов.
И осекся, подавившись ударом в бок: десятник напомнил, что воину не пристало страшиться даже неведомого. Но это было легкое наказание за малую вину, ибо несдержанный был прав и тот, кто сидел на облучке саней, сжимая поводья, и впрямь казался злым духом.
Слабый юго-западный ветер покалывал щеки, дыхание леденело на губах, а возница был почти обнажен, словно не замечая лютого урусского мороза. Только легкая безрукавка была на нем и широкие белые штаны, схваченные на бедрах синим кушаком и подвязанные у колен, да еще плетеные сандалии, не скрывающие ступней. А на безволосой, с тончайшим желтоватым отливом груди перекрещивались туго натянутые ремни, удерживая за спиною ножны мечей, и узорные рукояти их вырастали из плеч, подобно остовам растерзанных бурей крыльев…
Кто, кроме алмыса, может так? И не позор бояться алмыса!
Но страшен и гнев десятника. Уже не решаясь бояться громко, чериги потупились, украдкой собирая пальцы в щепоть: так можно отогнать злые чары… и десятник, сделав поблажку, не стал замечать робости.
И сам Ульджай ощутил на спине озноб, словно при виде голого тела мороз прокрался под стеганый чапан и впился в кожу своим невидимым жалом. Сотнику доводилось видеть, как замерзают прямо на ходу, в связке, полураздетые пленники; не опустив занесенную ногу, они молча валились на бок, увлекая вместе с собою еще живых… но то не были люди: Тэнгри и сын его, стремительный Сульдэ, отняв свободу, оборвали нити их судеб, и потому взгляд равнодушно скользил по скорченным телам, от самой Рязани устилавшим путь, пройденный ордой.
А этот человек сидел спокойно, глядя в никуда, и на гладкой матовой коже почти не было пупырышек; только длинная косица на бритой до синевы голове смерзлась все же и торчала, словно рог, сверкающий каплями льда…
Неслышно приоткрылась дверца возка. Тихо пискнуло в темном нутре — и бритоголовый исчез. Он не сходил с облучка, не прыгнул, нет, он растворился на мгновение в воздухе и вновь возник уже у повозки.