— Лю…
Это не крик, это лепет ребенка, но на зов врывается в шатер человек, не знающий боли; глянцево- сизая морда оборотня обращается к бритоголовому, но раньше, чем Лю успевает оценить опасность, руки его совершают привычное: сверху и снизу два меча рассекают воздух звонкими молниями, мягко коснувшись статуэтки-дракона… и фарфоровая голова, срезанная наискось, тихо сползает на ковер, а сквозь прорубленный кончиком лезвия полог тянет свежим дыханием зимы…
И Лю вновь наносит удар, но клинки проходят сквозь неясное колебание светлеющего дыма, и пряно пахнет в шатре недогоревшими лепестками ба-гуа…
— Наставник!
Рухнув на колени, алмыс приподнял седую старческую голову, прижал ухо к груди слева… и заскулил тоненько, встряхивая тающей косицей; а из многогранного осколка нефритового озерка вдруг выглянул сказочный зверь Цилинь, но цзиньши уже ничего не видел…
СЛОВО О НОЯН-ХУРАЛЕ (*), СЕМИ СФЕРАХ И ПЛАМЕННЫХ КЛИНКАХ
Плошка подогретого хурута note 60 дрогнула в слабой руке, и Саин-бахши лишь в последний миг не позволил вязкой белой гуще пролиться на войлок. Только несколько капель спрыгнули с выщербленного края, коснулись раскаленного бортика жаровни и злобно зашипели, умирая.
— Ешь, отец. Ешь… — оборвав речь на полуслове, попросил Ульджай.
И это было неуважительно для сидящих у очага, но так мягко, почти по-детски прозвучала просьба, что сотники, восседавшие на кошмах поближе к рдеющим углям, простили неучтивость и, не тая обиды, потупились, не желая смущать юного нояна.
…За три дня и три ночи совсем маленьким стал Саин-бахши, крохотным и сморщенным, похожим на невесомый сверток тугого шелка, уложенный в сани громко плачущим бритоголовым алмысом. Он не демон, этот чжурчжэ, демоны не знают слез; он всего лишь человек, и пусть он плачет! Степному же воителю не пристало выказывать слабость — даже если в отцовских глазах все еще клубится тень забытья.
Саин-бахши очнулся ближе к полудню, в тот миг, когда улеглась суматоха у шелкового шатра: он открыл глаза и приподнял голову, а Ульджай, заметив, без слов опустился на колени и прижался щекой к щеке старика, с наслаждением вдыхая запах сухой морщинистой кожи.
Но уже входили в юрту, кланяясь на пороге, сотники — и надменное лицо юноши с каменно- твердыми скулами подернулось морозом…
Благодарно кивнув, Саин-бахши откинулся на высоко уложенную кошму и прикрыл глаза; Ульджай же выпрямился и стал еще надменнее, сделавшись похожим на неподвластного буре степного истукана.
Он не стал говорить с ноянами сотен прошлой ночью, когда они потребовали хурала. Ибо не должно подчиненным требовать. Но и отказать в просьбе не мог, ибо хурал разрешен Ясой. Он сказал: «Подумайте день, и если сочтете, что правы, придите — и поклонитесь как должно…»
Они ушли. И пришли к вечеру. И поклонились.
И вот — сидят…
— Несомненно, демоны урусских лесов встали преградой на пути нашей удачи. Но пришло ли время для прощального костра? — внимательно, с надеждой во взоре оглядел Ульджай сидящих. — Пусть каждый скажет, не скрывая. Я жду!
Сотники понимающе щурились. Этот спрашивающий был уже наполовину мертв и сам знал об этом. Воля Бурундая не выполнена, бунчук, присланный им, опозорен, и даже сам темник, пожелай он того, не сможет смягчить наказание. Впрочем, сердце Великого благосклонно к Ульджай-нояну; быть может, он сочтет достаточной шелестящую тетиву, не прибегая к каре железом. Но, сознавали сотники, Ульджай слишком молод, чтобы поступить верно; он хочет жить, хотя сам пока не догадывается об этом. И в этой неумной, безоглядной жажде жизни — источник многих ненужных смертей, неизбежных, если прозвучит приказ снова идти на приступ.
— Говорите же!
Тишина давила, вязким ядом вливаясь в уши.
И наконец сотник-мэнгу, седой и поджарый, чье слово по старшинству было первым, презрительно скривив губы, сказал, не глядя на неудачника:
— Мне было указано: оберечь чжурчжэ-сэчена note 61 и оказать поддержку твоему джауну. Сэчена нет, а в джаунах шепчутся по ночам. Пора возвращаться!
— Так, — невозмутимо отозвался Ульджай и перевел взгляд на пожилого кара-кырк-кыза с сабельным шрамом, стянувшим щеку.
— Уходить! — резко бросил тот. — В моей сотне осталось семь десятков черигов!
— Так!
— Демоны лесов очень сильны, но это не смягчит гнев того, кем мы посланы, — заговорил третий сотник, рябой кипчак, известный своей осмотрительностью. — Возможно, духи уже насытились кровью и новый приступ будет удачен, возможно, и нет; а гнев Бурундая страшен… э-э… можно уходить, а можно и не уходить…
Квадратноплечий, с выступающим животом канглы, всего лишь десятник, но лично награжденный Бату, прежде чем высказать суждение, некоторое время размышлял, поглаживая тонкий, свисающий на грудь ус, из-под приспущенных век бросал быстрые взгляды на сумрачные лица соседей.
— Что ж! — проговорил он наконец, — конечно, Бурундай не станет набивать нам рты лукумом; отступление есть отступление. Но и духи есть духи; как с ними воевать? Если останемся, положим людей и все равно уйдем. Лучше раньше, я думаю.
— Так, — очень тихо повторил Ульджай. — Что скажешь ты, ертоул-у-ноян?
Становится так тихо, что отчетливо слышно потрескивание распадающихся угольев. Ертоулы не ходят на стены; если они встанут на сторону Ульджая, жизни сотников не стоят и дирхема. Воины не поднимут сабли на высшего из ноянов. А сломав сотникам спины и обвинив казненных в непокорности, юнец, пожалуй, сумеет оправдаться перед Бурундаем…
— Гх! — ободранным стужей голосом выхаркнул кряжистый богатур, зябко кутаясь в никак не просыхающий тулуп, и к сказанному не прибавил ни слова.
Скулы Ульджая взбугрились.
— Ладно… — уронил он, помолчав. — Довольно. Я понял. Кто хочет сказать иное?
И Тохта, хоть и не водил еще сотню в бой, хоть и лишен пока права говорить на ноян-хурале, подается вперед.
— Я! Я хочу сказать!
— Говори!
— Разве духи лесов сильнее Тэнгри? — на едином дыхании с провизгом выпалил кипчак. — Разве есть ноян лучше и справедливее Ульджая? Мои чериги готовы хоть сейчас идти на приступ!
На краткий миг в воздухе повисла тишина. Но вот кто-то хихикнул в тени, и вслед за этим громовой хохот потряс пропотевшую юрту. Только что хмурые и настороженные, сотники веселились от души, и только Саин-бахши, умудренный жизнью, сумел сквозь дремоту различить в этом смехе ярость и затаенный страх.
Смеялись все: мрачный мэнгу, тучный кара-кырк-кыз, осторожный канглы; беззвучно тряс головой начальник ертоулов, то и дело вытирая кулаком глаза. Только Тохта сидел спокойно, без улыбки, и преданно заглядывал в глаза нояну.
И смех сказал то, что было непосильно словам.
Ульджай вскинул руку и резко опустил, словно саблей рассекая веселье.
— Я вижу, — выкрикнул он, — вы думаете, что Бурундай мог довериться трусу? Вы полагаете, что я брошу вас на стены, оттягивая заслуженное наказание? Внимание и повиновение!