заглядывал Ондрюха, самолично затаскивал свежатину. В полумраке тихо светила лампада, выблескивая угол с божницею.
— А все ж, Якимыч, — вымолвил наконец воевода уже требовательно, — что стряслось-то?
Качнулся и пал набок неловко поставленный ковшик, узкая бледная струйка потекла по столешнице.
— Степь пришла, воевода. — Михайло сцепил руки, положил голову, словно невмоготу было удержать. — Степь, да не та, что ранее бывало! Лютое племя, татарове, упало с полуночи на пронские рубежи. Юрий рязанский со всею родней в поле супротив вышел, встал, да не сдюжил. А грудня note 6 двадцать первого дня пали стены, и не стало Рязани. Татары же дале пошли, к рубежам володимерским.
Тяжко, истово осенил себя крестным знамением городовой.
— Избави Господь от напасти! Не слыхано, чтобы в зиму степь поднялась…
— То-то, не слыхано! Только не наши сие степняки, чужедальние. И не заступить дороги…
— Много нешто?
— Тьма…
— А князь что?
— А что князь?
Помолчали. Выпили, не закусывая.
— А у меня на Рязани-то свойственник был, — тоскливо вымолвил Борис Микулич. — Да и ты ж его знать должен: боярина Льва сынок. Цел ли?
— Коловрат-то? — Михайло Якимыч согласно кивнул. — Ведаю Евпатья. Добрый молодец. А баснями тешить не стану: никого вживе нет, пуста лежит Рязань…
— Так что ж князь-то? — не спрашивая, но словно требуя чего-то, выдавил хозяин.
— Эх, Микулич… Князя дело княжье. Седмица тому, за день, как мне путь лег, собралась Дума; до света сидели. Порешили раскидать дружину по градам… авось проредят орду на приступах; в поле все одно не устоять. Еремея помнишь ли?
— Глебыча? Кум мой…
— В Коломну послан.
— То добро. Еремей вояка цепкий, за так града не отдаст.
— И еще, Микулич. Княжичей старших князь тож по крепостям разослал.
— Дела-а-а…
Помолчали вновь. И опять — не закусывая.
— А казну княжью я тебе привез, почитай всю. Под оборону Божидара…
Поднял глаза — и наткнулся на острый взгляд хозяина.
— Поня-аатно… — Дрогнули усы, колыхнулась воеводская борода. — Как не понять… Может, оно и верно? И впрямь, доныне ни един ворог Козинца не зорил. Мокша да булгары давно налетать закаялись. Не стены ж оберегали — Божидар хранил. А только…
Хлебнул из чары. Отрыгнул громко.
— А только не по-божески так-то, а, Якимыч! Как гроза грянет, так Божидар! А пока тихо, так погаными дразнят… Э, что там. Княжье слово было, мне перечить не след…
Хлопнул в ладоши. В дверную щель сунулся Ондрюха, кивнул понятливо, неслышно вошел, быстро, без суеты, прибрал стол, оставив на досуха протертой доске лишь братину, полную цеженого меда.
— Пей, Михал Якимыч, пей, гостенек! — совладав с собою, городовой вновь захлопотал; лишь руки заметно вздрагивали. — Пей, милый, нынче нам лишь питие от всех утех и осталось, доки татарва сквозь лес не пришла…
Разлив, прищурился:
— Дружинку свою оставишь, моим в подкрепленье?
— Так и мыслилось! — кивнул боярин. — Так и князь наказал. Вестового лишь отошлю в Володимер, уведомить: прибыли, мол, в порядке казна…
Встал; разминаясь, прошелся взад-вперед. Шумно вздохнул. Окрестился на божницу.
— В сон клонит? — спросил из полумрака воевода. — Дак опочивальня готова давно. Ондрюха укажет. И постелю согреть пришлет кого ни на есть. Аль устал?..
— Пойду, Борис Микулич, пойду. А про постелю вот што…
Подумал. Хмурясь, повел плечом.
— Устал-то устал, то так… А чего ж? пришли девку побелее; все едино, навряд вмиг заснуть выйдет…
Промучившись понапрасну едва ль не час, прогнал измятую девку. Хоть и хороша была, и сдобней некуда, и ластилась умело, а — так и не вышло. Отвалившись к стене, толкнул локтем: пошла, мол, отсель. Поначалу не уразумела, дура, после — чуть не в плач: да как можно, да меня ж Ондрей Саватеич со свету сживет. Буркнул тихо: беги, беги, скажешь Ондрюхе — ублажила, мол…
Как рубаху натягивала, как уходила — не глядел даже. Тревога, силою воли отогнанная в пути, подступила в спальном тепле полною мерой. Не все ведь и поведал Микуличу: зачем старого пугать до времени? что толку говорить, что, может статься, нет уже, стойно Рязани, и самого Владимира Великого? Дружины-то по градам раскиданы, и сам князь, столицу оставив, ушел воев по весям note 7 созывать. Кому стольный боронить, коли напасть подкатит? — не княгине ж с Митрофаном-епископом…
Поднялся с постели; косо ступая босыми ногами, подошел к оконцу.
Залитый лунным светом, лежал Козинец словно на ладони: аж до конца посада видать из светелки. Темные тени на белом снегу — и покой несказанный. Ни души. Лишь церковка изнутри озарена чуть, да рядом, припав к стене церковной, малая часовенка, обитель Божидарова, — оттуда тоже нечто поблескивает.
Туга note 8 защемила сердце до дрожи телесной. Вспомнилась вдруг жена. Провожая, словно чуяла недоброе: плакала навзрыд, на грудь кидалась; давно уж такого не бывало, а тут… Смутясь повозников, отстранил ее от себя, прикрикнул даже…
Вот оно… женка! Понял отчетливо: оттого и девку прогнал; сам себе не признаваясь, томился весь час: каково там, в стольном, семье? Сыны-то ладно, взрослые уж, княжьи люди, о них печаль проста, а забота не на родителе… а с бабою-то как? Своя ж, родная; хоть и мял девок без счета, хоть и тешил плоть с кем ни попадя, а вот ныне и подступило: что как не свижусь более? И уж не дородною, тяжко ступающей павою увидел, будто наяву, супружницу, а той, двунадесятьлетней давности, легконогою девчонкой- суженой, коей под окошком скоморошины певал…
И, вспомнив, ощутил: саднит шрам на заду — было дело, тесть покойный до свадьбы, случалось, и псами травливал…
Еще сильнее заныло в груди.
В мертвом белесом отсвете нашарил на полу сапоги; не обмотав ног, натянул, набросил на исподнее шубу. Раскрыл дверь без скрипа, сошел вниз; служка ночной кинулся было сопровождать — отогнал взмахом.
С первым же шагом по крыльцу обожгло гортань морозцем; за считанные мгновения, пока до церкви шел, проник холодок и под шубу. А шагнул в притвор — теплом обволокло. Сумрачно в церкви, несуетно; у алтаря свечи теплятся, чуть сбоку, перед ликом Богородицы, во Владимире писанным, тлеет лампада масляная.
А вокруг лампады — клубы мрака, отгоняемые слабеньким необоримым огоньком; вот-вот, кажется, сомкнется, задушит утлое пламя — но нет! не в силах… и вновь отползает, рассеиваясь мутными струями. На киоте же, обрамляя скорбный лик Богоматери, глядящей в душу темными несловенскими очами гречинки, утеснились малые картины деяний, давным-давно в сих местах бывших, деяний странных, о коих не то что говорить — мыслить страшно…
И вспомнилось: седатые пряди попа-наставника, розга в чане с рассолом, скамья тесаная; голос отцовский: «Внимай дидаскалу note 9, Мишка, воспитывайся, не то помрешь дурнем…»; и другой голос, уж не родительский, тихий, грустноватый; говорит отец Нафанаил: «…