исчерпавшего дневную мощь солнца…
А далеко впереди, в перекатах багровеющей хмари, появилось вдруг смутное пятнышко, и ускорил Ульджай шаги; вот оно еще вовсе не подвластно взгляду, а вот становится ближе, обретает очертания, и ясно слышен из близкого уже бывшего далека шелестящий шорох, похожий на шепот негромких множеств.
Вот что увидел Ульджай: явившись ниоткуда, встало на пути дерево, верхушку которого не разглядеть. Чуть выше человеческого роста раскинулись вширь нижние ветви, у ствола — шириной в конское брюхо, и терялись их окончанья в неизвестности. Во всю ширь неба раскудрявилась крона дерева, которое никто не сажал и некому срубить, и в царственной листве, шелестящей в туменах ветров, приглушенно переливались щебет птиц, и рычанье зверья, и шипенье тех, кто покрыт чешуей, и волшебные песнопенья дышащих под водой. Было это дерево подавляюще величаво, но, узрев его, не поразился Ульджай, ибо кто же из рожденных в степи не знает извечного дерева Галбурвас?
— Даритель и породитель! — смело шагнул в прохладную сень путник. — Пришел, ибо призван. Укажи: как достичь?
Стихло многоголосье жизни, нарушенное хриплым звуком человечьего голоса. Пролетело по векам легкое касание, словно конь мягкими губами попробовал на вкус нерожденную слезу: тот ли ты, кого ожидали?
И, получив подтвержденье, ответило дерево Галбурвас:
— Вслушайся в себя; сердце не обманет. А дойдя, попроси Его вернуть жизни несомненность!
Тихий шепот, неслышный почти… и нельзя осознать: перед чем же бессильно одолевающее все?
— Тебе ль просить помощи, всемогущее? — не удержал вопроса.
— Две половины целого есть жизнь и смерть, — воплощается в журчании листьев ответ, — и суть смерти в несомненности возрождения жизни; если же страх смерти превозможет стремление жить, то сомненье заставит отрицать смерть… и приходит неверие в жизнь…
Мерцающий шепот ветвей… бесконечность Жизни…
— Слепить и скатать, породить и проводить, никому не отдав сверх меры,
— вот суть, а другой нет, и за порогом вновь жизнь, но уже не твоя… а Чужие, смутив простоту веры, увлекли людей в ложь отрицания смерти. И надломилась сила моя, когда к живому телу моему прибили живого во имя сомнений в простоте…
Всхлипнуло дерево. Тяжелая капля пала и разбилась у ног в прозрачное зеркальце. И увидел там Ульджай: люди, глупо смеясь, бросаются под изукрашенные колеса, умирают, чтобы жить дальше, и рыдают в бессилии дети-ветви извечного древа, обструганные, обтесанные, превращенные в плахи и колья, и в столбы с перекладиной, и в кресты, кресты, кресты — во имя сомнений, отрицающих смерть…
Высоко-высоко над твердью тяжко вздохнуло дерево Галбурвас:
— Иди. И, встав перед Ним, скажи: никогда слабость сомнений не утвердит жизни!
Высохла, не оставив следа, зеркальная слеза. А Ульджай пошел дальше, и угасающий шепот слышался за спиной, пока не стерся совсем в надрывной тиши…
А темно-желтый диск клонился к горизонту, понемногу наливаясь пурпуром, и уже давно не палил, но грел слабее и тише, с трудом проникая сквозь густеющую предночную пелену; прибитая росой, оседала пыль, и копошились в грязи хлопья ползучего тумана. Мгновения сделались огромными, и шаги увязали в них — и было так, пока не различил Ульджай впереди невнятный темный бугорок, медленно продвигающийся к солнцу.
Человек это был! Не огонь и не дерево, но человек! — и почти побежал юноша, торопясь нагнать и избавиться от одиночества. Но не успел еще нагнать, как покачнулся идущий впереди, треснул высокий посох-опора, и ничком рухнул он в прибитую росой пыль. И пока не приподнял нетяжелое тело подоспевший Ульджай, так и не сумел подняться путник, как ни старался. Ибо был ветх и немощен, а искривленные ноги с уродливо выпирающими буграми коленей не способны были помочь сгорбленному костистому телу…
И ужаснулся Ульджай, ощутив брезгливую жалость.
Липкие сивые колтуны, перехваченные обручем, свисали с висков несчастного; черные обломанные ногти, вросшие в кожу, венчали заскорузлые, в неотмываемой грязи, пальцы, и дыхание беззубого рта обдавало зловонием…
Что есть страшней одинокой старости?
Но нечистое рубище, кое-где наскоро заплатанное незаботливой рукой, сияло некогда серебряным шитьем на пурпуре; важно ли, что от времени и грязи краски поблекли?
Но погнутый обруч на остатках волос отливал исцарапанным золотом, и подобной работы не доводилось видеть Ульджаю даже в городах хитроумных мастеров чжурчжэ!
Но надломленный посох, валяющийся поодаль, светился умирающим отсветом, и останки его, странно и криво изогнутые, не просто походили на молнии, но были ими…
А лицо, суровое и резкое, хоть почти уничтоженное старостью и недугами, оставалось все же ликом побежденного властелина, потерявшего все, но не научившегося просить. И когда приоткрыл глаза тяжко дышащий старец, вздрогнул Ульджай, ибо в темных колодцах далекими, уходящими бликами отблескивали мощь отца огней и мудрость дерева Галбурвас… но никто вышедший из степей не сумел бы понять, с кем свела его дорога…
— Кто ты, сэчен? — почему-то негромко спросил Ульджай, и внезапная робость заставила не отказать нищему бродяге в почетнейшем обращении.
Слабо шевельнулись бескровные губы в попытке ответить, но лишь хриплый стон вырвался из порванной кашлем глотки. И, даже не разобрав слов, почувствовал Ульджай весь ужас тоски, и полынный привкус обиды, и тяжесть груза неисчислимых потерь.
— Где… дети… мои?.. — услышалось все же.
И сквозь липкую мглу рванулись было на зов — защитить! поддержать! — зыбкие призраки… златокудрый юноша, изготовивший серебряный лук, и мускулистый гигант, окутанный гривастой львиной шкурой, и дева, вскинувшая над высоким шлемом тяжкий щит, украшенный жуткой головой демона… но исчезли, бессильные, не сумев разорвать оковы теней, потому что и сами давно уже стали всего лишь обрывками тени…
А старик и не видел того, на счастье свое; отвалился вниз подбородок, и глаза вмиг потускнели, застывая, и хилое тело обмякло, став тяжелым и неживым, разве что хрип пока что урчал глубоко в груди. Стало бессмысленным сочувствие и ненужной помощь… и трижды еще озирался Ульджай, пытаясь различить там, за спиною, в густеющей тьме, чуть подсвеченной умиранием посоха-молнии, крохотный бугорок отстрадавшейся плоти, бессильно опавшей на жесткую твердь.
И долго потом не было ничего, целую вечность, а возможно, одно лишь мгновение. Тьма смыкалась за путником, а впереди никак не угасал закат, оплетая чернеющую синеву перекатами пунцово-багряно- розоватых волн. Лишь когда солнце наполовину исчезло, а тени стали громадными и уже не ползли, а шли во весь рост, уверенные в своей силе, вынырнула из ничего, заступив путь, каменная глыба, сложившая грубо обтесанные руки на выпирающем животе.
Пробежал по Ульджаю холодный ощупывающий взгляд, словно комок мокрой слизи мазнул, и чуть потеплел, удовлетворенный. И не было страха: много в Великой Степи таких истуканов, и каждый при жизни был человеком, не больше, камнем же стал, утвердив на века в памяти племен доблесть свою. Привычным, как юрта, был камень, и не угрожал ничем. А просто спросил:
— Все ли ты понял на пути к Нему?
И ответил Ульджай без лукавства:
— Нет!
Кто постигнет гуденье Огня?.. кто разберется в шелесте дерева Галбурвас?.. слишком древней была их правота, чтобы смог понять ее человек; да, они говорили с ним и наставляли, напутствуя, но теперь стало ясно! — обращались не к нему, Ульджаю, но к иному, далекому, предстать пред которым не смели, ибо, не имея сомнений, не сомневались и в превосходстве Его, а презирая слабость, не желали быть слабыми перед Ним.
Лишь устами их был призванный идти, а должны ли уста сознавать суть того, что