дабы не отягощать и без того скорбные дела ваши! Станете отвечать?
— …
— Станете?!
— …
— Молчание ваше, Волконский, предупреждаю, будет расценено как запирательство. Запирательство же есть признанье вины, ибо истинной невинности не страшны никакие наветы… Ежели оклеветаны вы, с радостью помогу рассеять обман. Если же и впрямь виновны, то… хоть время и военное, а признанье вину может смягчить…
Продолговатый, с крупными залысинами череп, несколько крючковатый нос, впалые щеки — все это делало обер-аудитора похожим на хищную птицу, высматривающую добычу; впрочем, весьма усталую птицу: даже в неверном свечном полыхании заметно было, как припухли глаза. И — странно: нет в ястребе враждебности: и голос, и взгляд равнодушно-безразличны.
— Вины за собой не знаю…
— Пусть так. Оставим временно вопрос о Муравьеве, коль скоро сие для вас столь болезненно. Вот — иное; тут уж отпираться, чаю, не станете. Что у вас там с калгою note 34 вышло?
…Доклад о случившемся посылал Волконский сразу после инцидента, уж три недели тому. Неужто затерялся в пути?..
— Согласно приказу, предал расстрелянию мародеров в количестве двенадцати; средь них — семеро татар. Сие калга крымский счел за бесчестье, однако получил разъясненье о недопустимости грабежей, чем, как казалось мне, удовлетворен был вполне.
— Вполне? — Боборыко укоризненно покачал головой; странно покачал, вниз-вверх, по-арнаутски, усугубив сходство с птицею: словно бы клюнуть вознамерился. — А ежели иначе глянуть? В последний миг пред решающей баталией вы, Сергей Григорьич, своею волею, с Винницей не снесясь, казните подданных хана! Хан же, смею напомнить, — союзник, не холоп наш; манифест о возрождении индепенденсии note 35 Крымской Верховным подписан. Согласитесь ли, что таковые кунштюки [кунштюк
— здесь: выходка (нем.)] союзников изрядно отвратить могут? И не оттого ль татары под Киевом столь нерадиво себя проявили, что доверье утратили к Республике? И не есть ли сие следствием ваших самовольств?
Поток слов явственно одурманивал; Волконский, ощутив было порыв: спорить! опровергнуть! — тут же и обмяк. Все вроде верно — а все не так. Но как изъясниться? Не приучен плести словеса, всегда полагал истину единой, подтверждений не требующей.
Боборыко же не умолкал, плел и плел узлы.
— Помыслите! — торопить не стану. И еще об одном, заодно уж: отчего не приняли мер к сбереженью от набегов ордынских тех сел, кои, Конституции присягнув, дали рекрутов?
Искоса заглянул в бумагу.
— Бровары, Богуславка, Жуляны, Хамково, Вышгород… да что там, более десятка наберется. Достоверно известно: села сии татарами сожжены дотла, невзирая, что мужикам, вставшим под знамя Республики, Верховным рескриптом обещаны воля и всяческая защита. Иль не подумали вы, генерал,
Господи, да что же это?! Возможно ли так? — белое с черным мешать? Рейды татарские неизбежны были: тревожил калга наступающих питерцев, трепал фланги. А не грабить разве могут татары? — сего добиться никому не под силу!
— Гражданин аудитор! Не вы ль миг тому попрекнули меня экстренными мерами против грабежей татарских? А ныне? ныне?..
В ответ — молчанье; лишь коротко вздернулись и опустились плечи да глаза сильнее сощурились, словно напоминая: не вам здесь спрашивать, Волконский. И — отнюдь не отвечая, а просто продолжая допрос — Боборыко повысил голос:
— Что ж выходит, Сергей Григорьич? Татар озлобили; мужика отталкиваете. Уж о том пока не стану говорить, что Киев держали пять суток, а как встал Паскевич, так вдруг и отошли…
— Вы что же! — Волконский вскочил, нависнув над аудитором тяжелым телом; ярость вспыхнула, разорвав словесную паутину… понял, к чему ведет вопросами Боборыко. — Что же, и ретираду киевскую изменой запишете?
Грохнуло за спиной. Едва не сбив двери с петель, ворвались солдаты, скрутили руки, согнули пополам, оскорбив ударом по затылку. Аудитор же, будто и не было ничего, сидел все так же, полусонно, поглядывая сквозь полумглу припухшими щелочками; лишь зрачки с отблесками свечи — острые-острые. Да писарек шуршал пером в тиши, нарушаемой лишь хриплым дыханьем служивых.
— Вот так-то, Сергей Григорьич, — сказал наконец Боборыко, вволю рассмотрев искривленный невиданным униженьем генеральский лик; без злорадства, впрочем, но и без сочувствия, словно нечто неодушевленное. — Так-то, милый мой. Сами видите, много к вам вопросов… Ответить же вы на иные не желаете, на иные не в силах. Не стану более докучать; времени у нас достаточно. Охладитесь, подумайте. Честь имею!
Небрежно шепнул нечто — едва ль не свистнул! — писарьку; с видимым нежеланьем выпростался из насиженного кресла, подошел к двери. Остановился, уж почти шагнув за порог.
— О связях ваших с семейством Раевского Николая note 36, клеврета лжегосударева, тоже подумайте. О сем у нас особая беседа будет…
«Гражданин Правитель Верховный!
Сергей Иванович!
Не имея возможности лично предстать пред Вами, позволяю себе обратиться письменно в дополнение к сделанным мною показаниям, кои на бумаге, мыслю, не отражают ни всей истины, ни даже и части ея, хоть и звучат вполне подобно правде. Вся жизнь моя и верность Делу, в коем оба мы стояли у самого истока, дают мне право надеяться на внимание Ваше и личное Вами рассмотрение нелепицы, именуемой аудитором моим «делом Волконского».
Подтверждаю еще раз мое показание о том, что ни сам я и никто из знакомых мне офицеров, равно как и лиц партикулярных, никогда не воздействовал на солдат ни путем вовлечения их в некую мне неведомую организацию, ни путем каких-нибудь особенных присяг, ни прочими способами. С поименованными обер-аудитором Боборыко поручиками ни в каком заговоре не состоял, паче того, таковых не встречал никогда, вследствие чего о злодейском умысле никаких сведений сообщить не могу; поручиков, помянутых выше, полагаю особами честными, ежели они виновны, подобно мне; если же и впрямь ими измена Конституции замыслена, то судья им Господь на небе. Вы на земле.
С изменником-Иудою Муравьевым Артамоном последнюю встречу имел в Чернигове, в месяце июле, до известной эшкапады его; после ни лично, ни письменно не сносился, а получив от него известье, не замедлил бы известить Управу Военную.
Что касается меня лично, то если мне будет дозволено выразить Вашему Высокопревосходительству единственное желание, имеющееся у меня в настоящее время, то таковым является мое стремление употребить на благо Отечества и Конституции дарованные мне небом способности; в особенности же если бы я мог рассчитывать на то, что внушаю Вам былое доверие, я бы осмелился просить о возвращении меня на позиции под Киевом, где судьбы Отечества и Конституции в скором времени определены будут, — такова единственная милость, которую я осмеливаюсь просить как благодеяния, ибо не в силах вынести бесчестия, возложенного на плечи мои в настоящее время.
Впрочем, какая бы задача ни была на меня возложена, по ревностному исполнению ея, Ваше Высокопревосходительство, убедитесь в том, что на слово мое можно положиться…»
Шелестя на ходу полами потрепанной рясы, небрежно благословив вытянувшихся караульных, прошел по коридору отец Даниил, в миру Кейзер, протопресвитер Управы Военной, — и застыл у дверей; уж замок звякнул, втянув язычок, а все никак не мог заставить себя шагнуть через порог.