Дома я задал этот вопрос сестре. Но вместо ответа получил оплеуху.
Разозлившись, я спустился вниз и рассказал все солдатам из бригады Эрхардта. Они гоготали, а один солдат подарил мне в утешение сигарету с длинным мундштуком.
— Это папироса, — сказал он. И добавил: — Для своего возраста ты малый не промах, можешь покурить.
Я сел на край их фургона и задымил.
Но тут со службы пришел «кронпринц». Он отнял у меня папиросу, и я получил еще одну оплеуху. Вечером вернулся с барахолки отец. Возил он туда собрание сочинений Гёте и брошку матери, а домой вез в рюкзаке картофель, шпиг и яйца.
Между тем меновая торговля была запрещена. Она якобы мешала упорядоченному снабжению. Но тех, кто подчинялся запрету и не занимался обменом, все равно не снабжали. Поэтому меновая торговля продолжала существовать.
По дороге в поезд нагрянула полиция, и у моего отца рюкзак отняли. Правда, он получил его потом обратно, но пустым. Так он и Гёте утратил, и картошки лишился.
Еще на пороге он в бешенстве крикнул:
— Больше мы менять не будем, я съезжу ночью за город и добуду картошки «за так».
Другие ведь это делают. Да и вообще этому скоро конец. Слава богу, есть у нас и Капп и генерал фон Люттвиц,. уж они-то вычистят конюшни!
Солдаты, сидевшие с нами за столом, кивнули: их для того и прислали, чтобы «чистить». Но о чем они дальше толковали с моим отцом, я плохо понял.
Послушав некоторое время их разговор, я набрался духу и сказал:
— Папочка, ты говорил, что поедешь ночью за город и наберешь картошки «за так», Нельзя, папа, воровать запрещается!
Отец вскочил, изумленно взглянул на меня и сердито ответил:
— Я не ворую, заруби себе это на носу. Я забочусь о семье. И вообще тебе давно пора спать!
А в заключение я получил свою третью оплеуху в тот день.
Впрочем, отец не добывал картошку «за так», но и солдатам не пришлось «наводить чистоту». В один прекрасный день у нас погас свет и выключили газ; трамваи остановились, школьников освободили от занятий. Началась всеобщая, «генеральная» забастовка. Мне было тогда всего семь лет, и я считал, что забастовка называется «генеральной» потому, что в Берлине находится генерал. Но так или иначе, а рабочие, служащие и чиновники, среди которых был даже мой отец, забастовали; они вышвырнули генерала вместе с господином Каппом и со всей бригадой Эрхардта из Берлина. Правительство, которое бежало от путчистов сначала в Дрезден, а потом в Штутгарт, вернулось в столицу. Отец снова вышел на работу — «конюшня» повысила его в должности.
Три оплеухи свидетельствовали о том, что отношение семьи к ее младшему отпрыску резко переменилось.
От родителей я получал совершенно точные указания, с кем мне можно играть, а с кем — нельзя. Неподалеку жил бедный сапожник. Он был всегда весел и пел за работой в своей мастерской. А мастерская находилась в его квартире, квартира же была в подвале. И все-таки он пел целый день. У сапожника было четверо детей — все мальчики. Пятый ожидался. Однажды я слышал как соседка говорила моей матери:
— Надо же! Четверо у него уже есть, теперь будет пятый.
Я не задумывался над тем, откуда она это знала. Меня интересовали те четверо, которые уже были в наличности — отличные, на мой взгляд, ребята.
Однажды вся четверка шла по нашей улице.
— Эй, выходи, мы идем на озеро!
— Мне нельзя с вами водиться.
— Ты что, обалдел? Почему?
— Потому что ваш отец коммунист.
— Кто-кто наш отец?
— Мой отец сказал, что ваш отец коммунист и потому мне нельзя с вами водиться.
Дети сапожника озадаченно переглянулись. Они, как и я, не знали, что такое коммунист. Для них отец был просто папа. Но старший мальчик нашел выход из положения, он крикнул:
— Тогда мой отец не станет чинить башмаки твоему отцу. Ну как, идешь с нами или нет? Мы идем купаться.
И мы пошли.
О коммунистах я узнал больше, когда ездил с матерью в город навестить тетю Эмму.
Мы не могли пройти: такого множества людей, идущих колонной по улице, я еще никогда не видел. Они пели, неся красные знамена и транспаранты, надписи на которых, как сейчас, стоят у меня перед глазами: «Не бывать больше войне!» Вдруг раздались выстрелы. Колонна рассыпалась, мать втолкнула меня в ближайший подъезд, и мы едва втиснулись в толпу людей, тоже искавших убежища. Я спросил:
— Почему стреляют?
Мама наклонилась ко мне и прошептала:
— Потому что здесь кругом коммунисты.
Она вся дрожала.
Мне было очень страшно, но я продолжал спрашивать:
— А те, что с транспарантами, — коммунисты?
— Да. Стой же спокойно!
— А почему в коммунистов стреляли, они ведь только пели?
— Тише, сынок! Эти люди устроили демонстрацию. Угораздило же нас поехать в город! Я не унимался.
— Но на транспарантах было написано: «Не бывать больше войне!», а ведь ты сама так всегда говоришь. Недавно сказала отцу: «Только бы не было опять этой ужасной войны!» — Успокойся же наконец и поменьше спрашивай! Коммунисты — плохие люди.
Я был несказанно рад, когда стрельба кончилась и мы отправились к тете Эмме.
На Кёнигсаллее стреляли
Наступило лето 1922 года. Мы, мальчишки, бегали по Груневальду, удили рыбу, хоть это было строго запрещено, и я — к своему восторгу — научился плавать.
Как-то раз, когда мы собрались идти купаться, кто то из наших крикнул:
— По-моему, на Кенигсаллее палят, они там кого-то подстрелили!
Мы помчались туда: до Кенигсаллее было недалеко. Первыми прибежали дети сапожника и я.
Но нам мало что довелось узнать. Подле дерева, кора которого была в нескольких местах повреждена рикошетировавшими пулями, стояли два полицейских с туго затянутыми подбородочными ремнями. У дерева лежал большой букет цветов, который, видимо, был сначала куплен с другой целью, а теперь возложен здесь.
На тротуарах, стоя кучками и взволнованно разговаривая, толпилось множество людей. Они