какой-то на собственном галстуке и этим меня раздражал.
— Наши искренние извинения! — Лидия отвешивает поклон. Черный зазор между ее и нашим вагонами, кажется, чуть увеличился. Впрочем, скорее, это лишь кажется.
— Вы делали аборт под общим наркозом? — спрашивает Аня.
— Да. Я не переношу боли.
— Вам, значит, известен способ безболезненного ухода? — и бедная моя девочка пробует улыбнуться.
— Последняя боль не в счет. Она должна быть ослепительно мгновенной! Горные лыжи. А если не они — окно.
— На горных лыжах можно только покалечиться, — я должен дать Ане передышку. — Лидия, это — риск!
— Я знаю один склон на Домбае. Он не обманет.
— Это знание придает вашей жизни особый вкус?
Мой вопрос ее умиляет:
— Это знание делает мою жизнь жизнью. А смерть — смертью. Иначе путешествие от небытия к небытию было бы едва ли отличимо от самого небытия.
— И Всеволод разделяет ваши мысли?
— Да никогда! — ярится Аня. — Ни сном, ни духом!
— Мысли? — Лидия обхватывает плечи, ей нравится покачиваться перед нами желто-черной змеей. — Он просто знает, что это однажды случится. Что однажды он обязательно сделает это. На нашем с ним языке это называется
— Но почему? — я слышу и свой голос, и Анин.
— После моего последнего разговора с ним я сказала Семену: берегите Всеволода! Мы до утра сидели с Лодочкой в его мастерской, а потом я сказала Семену то, что сказала. Уж поверьте, у меня были на то основания.
— Почему загадками?! — Аня вскидывает подбородок. — Почему так надменно?
— Вы, очевидно, никогда не задумывались над этимологией этого слова. Над-менно — над чем? Вслушайтесь: над меной! Мы выше всех этих взаимовыгодных мен: свободы на здравый смысл, жизни на долголетие. Потому так надменно!
— Я поняла! Севка сказал вам про то, что меня облучали, разнюнился, после чего сразу стал приставать, да? Признайтесь!
— Он вам рассказывал? — левый глаз Лидии дрейфует к виску, замер. — Значит, он все вам рассказывал?!
Аня молчит.
— Мы тогда с ним весь вечер процеловались. В самый первый и последний раз в жизни. Этого мне никогда не забыть. Но это все, ничего большего не было! Если уж он вам рассказывал, вы, значит, в курсе.
— Нет, он мне не рассказывал. Я догадалась. У Всеволода самого ведь… Ну, в общем, он болен, и болен серьезно. И рак мой он выдумал, чтобы…— пальцами Аня перебирает воздух, а теперь вот — прядку у виска. — Ему так, я думаю, легче.
— Он сам вам сказал, что он болен?
— Сам.
— Чем, интересно? — глаз Лидии, оживившись, дрейфует обратно.
— Но это не вопрос. Я не имею права…
— Дело в том, что он проходит ежегодную диспансеризацию, телевизионщикам это положено, у моей ближайшей подруги. И я точно знаю, что он практически здоров! — Лидия кивает. — Да. Да. Все дело в том, что он готовит вас! Он не хочет, чтобы
Анин крик:
— У него туберкулез костей!
— У него?! Детусик, милый! Туберкулез костей у моей Ники, у девочки моей, которая и держит меня на этом свете всеми своими распухшими суставчиками. Я-то знаю, что это такое!
Достаю зажигалку. Так просто. Ее пламя испуганно жмется к руке.
— В нашу последнюю встречу Лодочка мне объявил, что отплытие скоро, пора! И потому он напишет сейчас, может, пять, может, семь гениальных картин: «Я их вижу во сне. Я все время их вижу! Я боюсь не успеть!» И тогда я встала перед ним на колени и просила не отдавать без меня швартовы.
— Он никогда не любил Достоевского, — сердится Аня.
— Он и меня никогда не любил. Он любил вас, приговоренную к жизни. А приговоренный к жизни никогда не поймет приговоренного к смерти.
— Да вы просто мстите ему за то, что он вас целовал, а вот — не любил! Мстите либо этой фантасмагорической ложью, либо втягивая его в свои безумные игры! — Аня пытается высвободить руку, но я ее крепко держу. — Отпусти.
Ну уж нет.
— Отпусти, я сказала!
— Аня, Лидия, милые дамы! Нам всем вместе бы надо подумать о том, что к чему и не вашей ли, Лидочка, будет очередная глава…— (Аня дергает руку и мешает сказать мне точней) — и как выбраться нам вот из этой!..
— Зачем? Нам и здесь хорошо, — Аня вдруг затихает.
— Уж наверное лучше! — кивает Лидия. — Он безумно цеплялся за жизнь!
— Я не понимаю! Я не понимаю! — Аня мотает головой. — Я отказываюсь понимать. Гена, мы ведь можем остаться здесь? Мы же не марионетки какие-нибудь! Мы ищем выход. Мы — Искали выход! Мы расхотели его искать!
— Но мы, Анюша, и не иван-да-марья — здесь подсыхать среди страниц!
— Короче! Ты остаешься здесь, со мной?
— Да, — я пробую улыбнуться. — Ведь в пятой главе ты можешь уйти к нему!
— Между прочим, здесь есть один книговагон, вполне приспособленный для жизни. Там совершенно не дует, часто встречается пиво и…— третий довод Анюша высматривает в моем, наверно, насмешливом взгляде.
— И я смогу там спокойно работать над книгой, которую давно задумал.
— Да! И все материалы у тебя будут под рукой! Ведь мы же вольны. Вольны как никто!
— У-у-у, — гудит Лидия желтым шмелем. — Я начинаю понимать, почему он так часто повторял: «Анна-Филиппика наша! Она — родная!» Ваша решимость остаться здесь — ведь это то же окно! Встать и выйти в окно — только в этом, как вы сейчас справедливо заметили, мы и вольны!
— Остаться здесь — это значит уйти оттуда? — понимает и не понимает Анюша.
— Я снимала войну в Карабахе. И я знаю теперь, почему люди любят войну. Женщины реже, — мужчины значительно чаще. Не за смерть они ее любят, а за жизнь после смерти, просвистевшей возле самого уха, — ее желтый глаз снова дрейфует на северо-запад.
Если это и розыгрыш — для чего он? В месте золотого сечения — как-никак четвертая глава… и та кругом. Усечение, отсекновение…
— Именем Иисуса Христа нам пытаются запретить делать это, — Лидия вновь обняла свои плечи, покачивается, ворожит! — Я не стану говорить вам, что сам Иисус ни словом не обмолвился об этом. Я лишь спрошу у вас: что сделал он сам? Принес себя в жертву? Это только слова! Как и Сократ, он позволил им убить себя. Как и Сократ, имея шанс бежать и спастись. Не воспользовался. Взошел.
— Сократ поступил как законопослушный гражданин, — не без снисхождения уточняет Анюша. — Своим поступком он утверждал верховенство правопорядка даже над собственным правом свободы суждения. Христос же принес в мир, как вы говорите, мессэдж. Благую мессэдж! И воплотить ее можно было единственным образом — смертью смерть поправ. Не мог он воскреснуть, предварительно не умерев! И