там, в заэкранье? Банда туземцев станет швырять в нас дротики?! Аня, истекающая у меня на руках… клюквенным соком? А я — в роли «взъерошенного» автора среди обрушивающихся и взлетающих декораций?
«Балаганчик» как мостик из девятнадцатого века в двадцатый, как место встречи — никакого не символизма! — романтизма, захлебнувшегося и утонувшего в иронии, подменившей собой Бога, подменившей собой все, — с театром обэриутов, вообще с искусством абсурда, не нуждающимся ни в вере, ни в неверии и тем не менее не потопляемым уже ничем!
Я стал осознавать это только в последнее время: не путь писателя (что, конечно, тоже любопытно), а путь литературы, которая прокладывает и мостит себя их руками, телами, сущностями. Для самого Блока «Балаганчик», весь сотканный из автоцитат, был все-таки чем-то вроде воспалившегося аппендикса. Для всей же отечественной словесности…
— Я поняла!
Почему я подумал об этом сейчас? Потому, очевидно, что чувство пути…
— Я все поняла! — Аня трясет меня за ногу. — Я поняла, почему это — твоя глава, почему она… ну, в общем, с таким прибабахом!
— Да? Интересно!
— Наш создатель, наш, так сказать, исполняющий обязанности Господа-Бога — он ведь еще и заместитель отца! Ты согласен, что проблема отца — это персонально твоя проблема? Вот ее мы и будем сейчас разрешать!
— Как?!
— Очень просто. Мы займемся с тобой психоанализом. Для того-то я здесь и отсиживаю себе задницу — все сошлось! А иначе мы вообще отсюда не выберемся!
— Как идея…— (все это, конечно же, блеф) — вполне остроумно: полеты с одновременным разбором полетов! Ты владеешь психоанализом?
— Это он, дорогой, владеет мной! — и плечом повела. Глаза же цветут беззастенчивой синью. А теперь вот — застенчивой. — Между прочим, многие аналитики сначала были простыми пациентами. У них же получилось! Итак, ты должен расслабиться… Освободи шею, плечи — вот так. И скажи мне, когда впервые ты почувствовал, что тебе не хватает отца? Что ты нуждаешься в чужой воле! Намекаю: возможно, это было, когда ты сидел в корыте, мать тебя мыла, ты теребил свой крючок…
Мы снижаемся, кажется. У меня заложило уши. Аня тоже сдавила свои!.. И кричит:
— Видишь? Видишь!
Я-то вижу двух типов возле костра. Мы летим прямо к ним. Там, по-моему, он и она. И возня, ни на что не похожая.
— Вспоминай же! Осталось чуть-чуть! — вцепилась в края и ликует.
Тормозим! Аня съезжает ко мне. Мы зависли. Почти над костром! Метрах в трех. Не изжарить же нас здесь задумали?
И Анюша увидела наконец и отпрянула… Шепчет мне в ухо:
— Ни звука. Я их знаю. Пригнись!.
Особа без возраста в синем платье что-то тянет к себе. Это — кипа бумаги. И ее же тащит на себя парень… скорее, черноволосый мужик. На нем шорты, по-моему.
— Меня все касается! — у женщины хрипловатый, похоже, что сорванный голос.
В ответ — лишь рывки и сопение.
— Да чего такого я о тебе не знаю?! О блядстве твоем? Мне Ольга плечо обрыдала — до ревматизма! Я понять хочу! Я эту хмурь рассеять хочу!
— Тебе, Томусенька, по силам рассеять разве что доброе, мудрое, вечное! — ему наконец удается кипу вырвать, и тут же он бросает ее в костер.
Пухлыми руками… они похожи сейчас на две керосинки… женщина пытается выхватить из огня хоть какие-то листки. Парень же, наоборот, заталкивает всю кипу ногами — поглубже.
Ветер проносит листок над песком. Женщина гонится за ним, хватает его с кошачьей цепкостью и сует за пазуху. И еще один, обгоревший, умудряется вытащить из огня. Отбегает. Парень ловит ее за подол и валит на землю. Она падает на листок — он, должно быть, у нее где-то под подбородком — и читает, как лает:
— «…словно в детстве, когда мы с моста прыгали в вагоны с песком. Он бесстрашный был и тогда. А я — мамин любимый сыночек, со мной что случись — моя мама-мамусенька не переживет! Только я все равно за ним прыгал, летел вниз кулем — и два раза умереть успевал — за себя и за мамочку! Он ведь списывал у меня все, кроме русского. Но я все равно был „Сема-не-все-дома“, а он улыбался, и все таяли. И такое же бурное таяние…»
Оба молча лежат на земле. Вниз лицом, потому и не видят нас. Оба устало сопят.
— Я, Томусенька, просто — чтоб ты отогрелась, — но ногой норовит подпихнуть в огонь то, что еще не сгорело.
Неуклюже поднявшись, она разрывает листок и бросает ошметки в костер:
— Так! Твоей главы больше нет! Я тебе сразу сказала, что она ни к чему! Потому что моя, считай, вся целиком — исключительно про нас с Галиком.
Аня тянет меня. Она хочет, чтобы я рядом с ней лег на дно. Шепчет:
— Севкина мымрочка. Ну их на фиг. Перележим.
И теперь — только шорохи и голоса. Только Анюшины волосы на щеке и под рукой — оцинкованная прохлада.
Севкина мымрочка означает, наверно, супруга? Ее сорванный голос:
— Розенцвейг! Если весь твой рассказ — о нашем детстве, а значит, о Севке и обо мне, — это же параллельный ряд детству Галика! Ты понимаешь, что ты сделал? Какого черта ты ее спалил?
— Говорю же тебе! Для сугрева! Чтоб костер не протух. О! Томусик! Корыто!
— Опять?! — в ее голосе оторопь.
— Чти спонтанность, Томусик! На ней мир, между прочим, стоит.
— Ты же говорил, что низший, физический, элементарный!
— А вот же — корыта! Из ничего возникают, никуда деваются.
— Раньше хоть мимо летали. Висит как кирпич!
— Спонтанность она на то и спонтанность! — он, кажется, сморкается. — А там, глядишь, трах-бах — и Всевочка из него выпорхнет!
— Его еще тут не хватало!
— Мы, Томусенька, прямо как Гоголь.
— Потому что я не могла всего рассказать! — в ее раздражении вдруг и нотки отчаяния: — Я не могла! И он будет держать меня здесь, и пугать, и нервировать этими корытами, твоей рожей неопохмеленной!.. Но как я могла?! Все-таки образ матери в нашей литературе — всегда особняком.
— Особняком! Как я люблю — в стиле вампир.
— Неправда! Ни Медеи, ни гамлетовской Гертруды ты в русской литературе не найдешь! Не случайно у колыбели, как говорится, «нашего всего» стоит светлый образ Арины Родионовны. Роковые особы Достоевского не в счет — они все бездетны. А я ведь мать.
— Ты, Томусик, сама же сказала, что глава твоя — вся про Галика. Ну? Чего ты? Прорвемся!
— Для слабослышащих повторяю: я не могла в ней рассказать всего! Как я обманывала мужа! Я же Севке еще когда сказала, что с Галиком все закончено! Потому что мой муж мне сказал: хорошо, мы разводимся. И я нашими спиногрызиками поклялась!.. А Денис? Я ведь специально познакомила его с Денисом. Взяла их обоих вместе с классом — в Ленинград. Я их всюду таскала вдвоем, чтоб никто не подумал
— Ой, как много-то падежей! Одного только винительного недостает. Да, Томусенька? А широкие массы читателей заждались. Про твой давательный падеж или падёж — как правильно-то? — они уже все усво… Ой!
Звонкий шлепок! Она его бьет там, что ли? И опять, и еще шлепок.
— Все, молчу. Больно же!