столько мечтал… Тело — это конечность. Я отваживаюсь снова поднять глаза. Мы бессмертны, пока мы не видим себя…
Это Всевочкина глава! Ну конечно! Аня когда-то мне говорила, что он еще в школе от руки переписал чуть не всего, тогда совершенно ведь недоступного Мандельштама. Все, поплыли слова. Я ведь тоже когда-то о тике мечтал…
Да! Вот это находка. Сотни полторы страниц! Аккуратно сложить… И дождаться рассвета! И понять наконец… ну, хоть что-то понять! Чем лицо о колючки, можно будет на мягком вздремнуть. Жаль, что я разорвал тот листочек с «Устами Лидии». Ну да что уж теперь? Утро вечера мудреней. Да, мой собственный голос… когда стихли все прочие голоса — не пора ли подать? Вот что я расскажу для затравки.
Лет, наверное, в семь или в восемь, засыпая… здесь, наверно, надо оговориться, что все наше детство прошло под фильмы про фашистов… Так вот, уже натянув на ухо одеяло, я себе говорил: пришли фашисты, и главный из них приказал убить одного человека из вашей семьи, но решить должен ты, кого именно, можно и Джильду. Джильдой звали дворняжку, умнейшую рыжую псину, которая, когда я только начинал думать о ней, уже поднимала на коврике ухо! Бабушку было не то что жалко меньше других, но она ведь свое пожила!.. Значит, бабушку выводить? Сердце мое разрывалось. Ведь Джильда — собака, и честнее, как Павлов, — ее?! Мне делалось трудно дышать, я не плакал, но нос набивался соплями… Чтоб не выдать себя, я тихонько сморкался в край простыни. Джильду я не мог им отдать ни за что! Значит, маму?! Насколько я помню, моя собственная персона в жутковатом этом отборе участия не принимала. Весь ужас игры как раз и был в том, что я решал за других, я распоряжался другими! Иногда вместо фашистов приходили басмачи, тогда условия могли меняться: они согласны были просто отрубить кому-нибудь из нас руку и ухо или же Джильде — две лапы и язык, — ну, Гена?
Почему всякий вечер я изводил себя этим? Я только и помню из этого времени, что — волшебное пятно на потолке, прямо над головой — помимо моей воли преображающееся то в верблюда с поклажей, то в двух сражающихся воинов, то в «Катюшу», которую партизаны срочно катят нам на подмогу… Только это пятно и душившие, самовольно мной вызываемые кошмары! И я ведь ни разу не принял решения. Обессиленный, я засыпал, чтобы следующим вечером начать все сначала!
Душа, еще не ведавшая о границах возможного и посильного, забиралась в пространство, принадлежавшее Господу-Богу, — как и мы забирались в чужие сады не за кислыми яблоками — за сладостной жутью.
Да, о чувстве пути, о пределе и беспредельном… О «при деле», которое только и может тебя удержать на пределе, когда ты уже на заборе, но все же еще не в запретном саду — так и строить главу!
Впрочем, в этом вся суть: усидев на заборе, ты лишаешься чувства пути! Не вкуси Ева плод — ни истории, ни ожидания конца истории…
Вот такой краткий план: я — лишенный
Но начну по порядку.
Впрочем, как повезет.
(Попробовать записать! Героя зовут Я., при этом все повествование ведется с кафкианской отстраненностью: «Я. хотел ее погладить, собака зарычала, Я. отпрянул, заметил струйку слюны, бегущую из ощеренной пасти, собака впилась Я. в левую руку чуть выше локтя. Я. вскрикнул, упал… Упершись обеими лапами в грудь Я., собака учащенно дышала. Но, странное дело, только что испытавший почти инфернальный ужас Я. кротко лежал и разглядывал с любопытством — если бы только с любопытством! почти с любованием — ее мощную шею, жесткую шерсть и едва просвечивающий сквозь нее мягкий светлый подшерсток. Она была его страхами (его страстями?), отчего-то уже не страшными ему… Очевидно, заслышав шаги, собака как-то по-щенячьи взвизгнула, завиляла хвостом, и Я. увидел неспешно идущего к ним старика».
Старика же зовут ТитЫгорыч — Т.Ы. зовут старика и хозяина сада…
«Т.Ы. коротко свистнул и наклонился. Собака уже сидела у его ног. Я. скривил рот, пытаясь улыбнуться… „Вот наконец-то и ты“, — сказал старик, на что Я. почему-то промямлил: „Я?“ — Старик хитровато нахмурился: „Ты! Я сказал: вот и ты!“)
На досуге — додумать. Кстати, чем не рассказ о пути?
Звезд не стало. И звуки… Ведь пространство было чем-то наполнено. Тишина. Нет, беззвучие. И оно-то как раз и гнетет. Куда больше, чем тьма. Воздух странно разряжен. Как ружье, промолчавшее весь пятый акт.
Ни души. Ни звука. Не ночь. Я не знаю, что это.
Тьма, ни зги.
Черное на черном. Как аналог «белого дракона»?