ясным и сильным на сцене. Я не помню, чтобы у тебя хоть раз совершенно пропал голос, а ведь это — постоянный страх артистов. Даже после самого тяжёлого спектакля в твоём распоряжении всегда остаётся несколько нот для забавного «пурлюрлю», которое поётся сверху вниз, чтобы проверить диапазон голоса. Меня приводит в отчаяние то, что тело, над которым ты столько трудишься, голос, за которым ты так следишь, вдруг до неузнаваемости меняются, разрушаются, портятся. После двух дней пьянки твоё тело начинает походить на тряпичную куклу. Голоса почти нет — одно хрипенье. Одежда превращается в лохмотья. Твоё ужасное «второе я» берет верх.
Мы едим в кухне. Я накрываю на стол, но по неопределённому выражению глаз и равнодушной жадности, с какой ты глотаешь все, что есть на тарелке, по твоим расплывчатым ответам на мои вопросы я понимаю, что мысли твои далеко.
Строфы крутятся у тебя в голове. Действительно, как раз посреди ужина ты бросаешься к рабочему столу. Мне остаётся лишь убрать тарелки — ты больше не будешь есть. Я завариваю очень крепкий чай, тихонько ставлю перед тобой чашку и закрываю дверь. Ты уже исписал целый листок своим тонким старательным почерком.
Несколько часов ты остаёшься сидеть, уставившись в белую стену. Ты не терпишь ни рисунка, ни картины, ни даже тени на стене перед собой. В каждой из наших квартир рабочий стол ставится к стене, и ты сидишь спиной к окну, предпочтительно — в маленьком углу, отгороженном с помощью шкафа, поставленного поперёк, или этажерки, которая служит ширмой. И всегда — гладкое, белое и пустое пространство перед глазами.
Из двадцати четырех часов слишком коротких для тебя суток три-четыре часа ты проводишь за рабочим столом.
Особенно ночью. Когда в нашем распоряжении только одна комната, я пристраиваюсь сбоку на кровати. Позже, в нашей большой квартире, я жду на диване твоего кабинета, чтобы ты прочёл мне написанные только что стихи, и иногда засыпаю. И вот в тишине ночи ты ласково гладишь меня по щеке, чтобы разбудить. У тебя покраснели глаза и от выкуренных сигарет немного сел голос. Ты читаешь мне стихи — и это одна из самых полных минут нашей жизни, сопричастность, глубокое единение. Это твой высший дар мне. Когда я спрашиваю, откуда это, что вызывает в тебе настоятельную потребность написать на бумаге слова в точно определённом порядке, иногда без единого исправления, — ты не можешь ответить. Видно, тебе и самому это не особенно понятно:
«Так выходит — вот и все». И добавляешь: «Иногда это трудно, знаешь…»
Часами ты куришь, раздражённо бросаешь скомканные шарики бумаги в корзину, литрами пьёшь обжигающий чай, пощипываешь струны гитары в поисках новых аккордов, а потом сидишь неподвижно, будто зачарованный белым сиянием лампы. Вдруг раздаются самые ужасные ругательства и смех — готово, ты нашёл! Иногда стоит найти лишь одну строфу — и все складывается и связывается воедино, и на рассвете, когда комната окрашивается цветом зари и я просыпаюсь, дрожа оттого, что не выспалась, ты читаешь мне, торжествуя, результаты ночной работы. Иногда мелодия влечёт за собой слово. Тогда мы не спим, потому что ты беспрерывно наигрываешь один и тот же мотив, упорно повторяя слова до тех Пор, пока они не подладятся друг к другу и не станут песней. Как чувствительная плёнка, ты записываешь эмоции, накапливаешь высказывания. Ты питаешь своё вдохновение пережитыми событиями, ничего не оставляя в стороне. Любая тема вызывает в один прекрасный день стихотворение: война, спорт, лагеря, болезнь, любовь, смерть…
Ты считаешься мастером в подражании блатным песням.
Воры, шпана, бичи уверены, что ты сам долго сидел. Некоторые из твоих песен, написанные в пятидесятые-шестидесятые годы, составляют часть лагерного фольклора, и старики говорят, что помнят эти песни, что они написаны задолго до революции. Тебя это смешит, но в то же время наполняет гордостью. Моряки и лётчики знают наизусть многие твои песни — страшную «Спасите наши души!» или потрясающий монолог истребителя в воздушном бою. Ты получаешь тысячи писем, хранить свидетельства мужчин и женщин, которым твои песни помогли в трагические минуты. Я их читала.
Тебе пишут подводники, оказавшиеся однажды взаперти в стальном гробу, альпинисты, заблудившиеся в бурю, водители грузовиков, потерявшие дорогу в степи, космонавты, которых поддерживали в звёздной пустоте твои шуточные песни, молодые преступники, к которым возвращалась после тяжёлого наказания способность жить, женщины, разучившиеся было смеяться под тяжестью горя и забот, старики, благодарящие тебя за то, что ты так хорошо почтил память их товарищей, павших за Родину, начинающие артисты, берущие тебя в пример и клянущиеся работать изо всех сил.
И ещё — солдаты из контингента, воюющего на границе с Китаем, или те, кто вернулся после «нормализаторской миссии» из Чехословакии, или просто призванные на три года — их искренность и смятение вызывают у тебя слезы.
Эти письма оправдали задним числом твои предшествующие песни. Ты говорил, что они будут лучшим адвокатом в процессе, который беспрерывно возбуждают против тебя твои цензоры. Но письма исчезли, потому что показались кому-то слишком скандальными.
Ты писал мне в семидесятом году: 'Я позвонил матери, оказалось, что сегодня она ночевала у одной из моих знакомых с радио. Могу представить себе их разговор!.. Идея все та же, чтобы люди знали, «какая она исключительная мать» и т.д. Она могла пойти как минимум в пять мест — к родственникам, но она пошла к моим «друзьям», бог с ней!..
Я сегодня злюсь, потому что к тому же она снова рылась в моих бумагах и читала их'.
Исчезли также около полутора тысяч моих писем, которые, безусловно, грешили преувеличенной влюблённой восторженностью, так же как и сотни телеграмм — голубых бабочек нашей жизни, летевших к тебе со всех концов света, чтобы поддержать, успокоить, рассказать тебе о моей любви.
К счастью, остались твои песни. В них сохранятся эти сокровища.
Иногда ты просыпаешься, шепча бессвязные слова, встаёшь с постели, и я вижу, как ты стоишь раздетый, переминаясь с ноги на ногу на холодном полу, вырисовываясь в бледном проёме окна, словно одноногая цапля. Ты долго остаёшься в такой позе, пишешь на всем, что тебе попадает под руку, потом холодный как льдышка ныряешь под одеяло, а утром мы вместе разбираем скачущие строчки. А бывает, что ты, кажется, задремал, но по тому, как ты ворочаешься с боку на бок, я понимаю, что сейчас ты начнёшь говорить. Ты лежишь с закрытыми глазами и едва успеваешь скороговоркой описывать все, что мелькает в твоём воображении, — цветные картины с шумами, запахами и множеством персонажей, характер и внешность которых тебе удаётся передать в нескольких словах. Мы называем это «снами наяву». Обычно они предшествуют большому стихотворению, в котором почти всегда речь идёт о России.
«Кони привередливые», «Купола», «Дом», «Как по Волге-матушке» были написаны под впечатлением таких видений.
При Сталине за такие песни тебя бы, наверное, просто расстреляли, но тебе повезло — ты не только жив, родившись в тридцать восьмом году, но ещё и можешь пользоваться магнитофоном, о чем не могли мечтать поэты, жившие до тебя. Без этого чудесного изобретения твои произведения остались бы неизвестными широкой публике. Благодаря магнитофону текст, прочитанный рано утром, спетый вечером в театре, а потом — у друзей, через несколько дней подхватывают в глубине Сибири, на борту кораблей, которые плавают по всему миру, в русских и советских общинах, во всех уголках планеты. С одинаковым пылом старики, молодые, немного позже — студенты, изучающие русский язык, слушают и комментируют твои песни. На концертах в стране и за границей ты с огромным интересом обнаруживаешь, что песни, предназначенные для нескольких близких друзей, всем известны, нравятся и каждый раз их просят на бис.
Иногда ты забываешь слово, и публика подсказывает тебе.
В Париже, Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, Венгрии, Болгарии и Советском Союзе перед непрерывно растущей аудиторией ты всякий раз получаешь полное подтверждение успеха твоей работы. А ведь ты поешь один, не имея никакой другой техники, кроме обычного концертного микрофона! Сколько зрителей побывало на твоих концертах? Сколько людей слушали твои записи?.. Невозможно сосчитать.
Последние годы ты будешь готовиться перейти на прозу, ты напишешь несколько рассказов и сценариев, ты мечтаешь работать над дорогими тебе темами. Может быть, ты чувствуешь уже, что поэзия в той форме, которую ты определил для себя с самого начала, — текст, поющийся под гитару, — стала тесна тебе. И захочешь выйти за пределы этой формы.