несущественного. От предсмертных выкрутасов ему придется отказаться как можно скорее, и в первую очередь надо положить конец той подозрительности, которая позволяет судить о наличии тайного сопротивления. Только сперва он должен забыть то, что сам он — или кто-то в нем — начал знать. С подобным знанием нельзя находиться среди людей. Его надо оставить позади и не оборачиваться.
Ох, как меня скрутило, говорит она, может быть все-таки оглянувшись. Каждый отвечает кивком, каждый думает, что понял. Но никто не знает, о чем она говорит. Ты справилась, вот видишь. В ответ она привыкла опускать глаза. Она стыдится опыта, который отъединяет ее: не с любой проблемой в любое время можно «справиться».
Да что с тобой? — можно спросить у нее, когда недели спустя она вдруг с рыданиями бросится на кровать.
Ничего, так, слабость.
Ах, ну конечно же, она знала, что о ней надо пожалеть. Конечно же, она начала испытывать уважение к себе, как и к той силе, которая ей противостояла. Одно могло помериться с другим. Достойные соперники. Исход встречи не ясен.
Она листала книги, отыскивая новое название, которым обозначена ее болезнь, и нашла, и написала мне, против обыкновения: панмиелофтиз, написала она. Почти всегда со смертельным исходом. Но должна ли я снова говорить тебе об этом? Хотя кому ж еще? И зачем я только посмотрела в книгу…
Но мало-помалу обман накладывается на знание, а мы стараемся делать все, что от нас зависит, лишь бы поддержать этот обман в ней и в самих себе. И готовы делать это снова и снова, коль скоро обман — это другое имя надежды. Странным образом мы не верим в то, что твердо знаем. Это подтвердил мне Юстус. Он признался, что слышал слово «неизлечимо», слышал, но снова забыл. Нельзя жить, зная, что тебе грозит глупая, злая, бессмысленная случайность.
Криста Т. вошла в свой дом, куда переезжали без нее. Она развесила шторы, она разложила вещи по шкафам, она начала засевать свой огород.
По вечерам, когда Юстус уходил на охоту, она часто оставалась одна.
В воздухе стоял гусиный гогот. Порой, изредка, она писала письмо, чаще читала или слушала музыку. Месяц вставал над озером, она подолгу сидела у окна и глядела, как он отражается в воде. Ребенок шевельнулся у нее под сердцем. Случалось даже, что она спокойно думала о будущем, о рождении ребенка, о его жизни. Она знала, почему сильней, чем раньше, стремится в мечтах представить себе этого ребенка еще до его появления на свет. Почему ей хочется знать о нем все. Ей казалось чудом, что она живет на земле, что на земле живут. И то, что она может поднять руку, чтобы откинуть назад волосы, когда захочет, это тоже казалось ей чудом. Находиться в этом доме, над озером, как она видела во сне, — это тоже было чудесно. А разве теперь она видела сон? Или, может быть, много позже вспоминала эту ночь? То, что уже было, и то, чего, наверно, никогда не будет, сливалось воедино, создавая эту ночь. Все было так просто, так понятно, так реально. И не о чем было сожалеть, и не в чем раскаиваться.
Она стояла и знала, что вспоминает о себе самой, как никто никогда о ней не вспомнит. Вот оно как, думала она удивленно, вот оно как может быть. Впрочем, будем кратки.
Ребенок, девочка, родилась осенью, вполне здоровенькая. Думаю, что Криста Т. в глубине души опасалась другого и почувствовала большое облегчение. И восприняла это как залог, залог жизни. Как возобновление старого договора, на который она теперь снова может положиться. И потому, когда силы вновь оставили ее, она сочла это предательством.
Взгляд, который она бросила на детей из увозившей ее машины, был, наверно, прощальным взглядом. Вернулось то, что не должно было возвратиться. Возвратить, вернуть обратно… Все слова имеют двойной смысл, один — из этого мира, другой — из того. На этот раз она держится тише и спрашивает меньше, чем в первый раз, и ее, не расспрашивающую, ободряют активней: вы справитесь, вы сами знаете, что справитесь. Порой она долго глядит на позолоченный церковный шпиль, который виден из ее окна. Когда ожидание затягивается, она берет книгу. Она жадно читает, снова возвращается к старой привычке выписывать фразы, строчки. Последним в ее записной книжке стоит стихотворение:
«Наконец», пишет она на полях, и это означает примерно следующее: теперь ты не умрешь. Начинается то, чего ей так мучительно недоставало: увидеть самих себя; она отчетливо сознает, что время работает на нее, и все же вынуждена сказать себе: я слишком рано родилась. Ибо знает: недолго еще люди будут умирать от этой болезни.
Средство, казалось, подействовало снова, у нее появился аппетит. Она снова беспокоится о том, чтобы дети были как следует ухожены. Она пишет мне:
Она видит, что переливания крови становятся все чаще и тянутся дольше, чем в первый раз. Она видит, как чужая, здоровая кровь из стеклянного сосуда каплет в ее руку, и думает, что нет такой силы в мире, которая помешала бы ее костному мозгу заполнять ее собственную красную кровь разрушительными белыми тельцами. Слишком рано жила, возможно, подумала она, но ни один человек на свете не может искренне пожелать себе родиться и умереть в какое-нибудь иное время, кроме своего собственного. Ничего нельзя пожелать себе, кроме возможности приобщиться к действительным радостям и действительным горестям своего времени. Может быть, это было последним ее желанием, может быть, это желание привязывало ее к жизни до последней минуты.
Резко и неожиданно произошел коренной перелом. Формула крови полностью исказилась за одну ночь, словно внезапно иссякла какая-то сила, словно вдруг не хватило чьего-то терпения. Женщина-врач, державшая в руке результаты анализа, знала, что стоит у постели мертвой. Теперь можете приходить в любое время, сказала она Юстусу, встретив его в коридоре. Когда захотите. Наши средства отныне бессильны. Я не знаю, что в ней сейчас происходит, я знаю только то, что написано здесь: цифры. Она уронила руки и отвернулась.
Те изменения, которые еще необходимы, происходят быстро. У нее поднимается температура, начинаются боли. Ей дают наркотики. Когда она приходит в себя, у постели сидит Юстус. Спрашивать она перестала. О детях она больше не вспоминает. Тихо и неторопливо беседуют они о безразличных предметах, потом и это прекращается. Она еще смотрит на него, она еще его узнает. Но сознание затуманивается. Сперва исчезает улыбка, потом исчезают с лица все остальные выражения и остается только одно — боли. Часть за частью она забирает себя, что-то забирает ее. В самом конце, перед последним оцепенением, сперва равнодушие, потом строгость. Больше никаких двусмысленностей и никаких признаний. Незадолго до смерти она хочет что-то сказать, но не может.
Она умерла ранним февральским утром.
Земля глубоко промерзла и была покрыта снегом. Пришлось лопатами расчищать путь до могилы, а могильную яму долбить заступом. Я не была при том, как ее опускали в землю. Когда я впервые увидела эту могилу, было лето, песок сухой и рассыпчатый. Кладбище раскинулось просторно, вдалеке от деревни, на небольшом возвышении. В головах у нее росли два куста облепихи. Небо над ними отливало той чистой и нежной голубизной, которая поражает как удар. И все это видишь еще раз, говорила Криста Т., когда глянешь в озеро, только там оно чуть подсвечено зеленым.
Она, как и дети, разулась, когда мы поднимались на холм. Вот она идет босиком по колючей, жесткой траве и размахивает сандалиями, держа их за ремешок. Порой она нагибается за какой-нибудь травинкой для своего гербария «Виды растений вокруг озера». И безмерно радуется, найдя серебристый чертополох. Потом нам всем приказано оглянуться, потому что отсюда еще раз открывается вид на камышовую крышу ее дома. Он и в самом деле хорошо стоит, говорит она с удовлетворением, место выбрано правильно.
Ночью ей приснился странный сон: в старом здании, которого я совсем не знаю, мне надо