Глава 13
В 2000 году, вечером накануне Рождества, когда Золтан Пеппер говорил своей жене, что людям теперь подают их головы на многоножках, Килгор Траут находился рядом со зданием Американской академии искусств и словесности.
Траут не мог слышать слова Золтана. Между ними была толстая каменная стена, она превосходно заглушала речь парализованного композитора о мании — заставлять человечество состязаться с машинами, которые заведомо их умнее.
Пеппер задал в своей речи один риторический вопрос. Вот он: «Зачем, скажите, зачем нужно унижать самих себя, да еще так изобретательно и за такую большую цену? Мы ведь и не утверждали никогда, что мы какие-то там крутые».
Траут сидел на койке в приюте для бродяг, бывшем когда-то Музеем американских индейцев. Самый плодовитый в мире писатель рассказов был задержан полицией при облаве в Нью-Йоркской Публичной библиотеке, что на углу Пятой авеню и Сорок второй улицы. Его и еще человек тридцать — Траут называл их «жертвенной скотиной», — живших в библиотеке, вывезли на черном школьном автобусе и сдали в приют на чертпоберикакаяжеэтоглушь Западной 155-й улице.
В Музее американских индейцев была экспозиция, посвященная жизни аборигенов во времена, предшествовавшие появлению европейцев, которые утопили все в дерьме. За пять лет до появления там Траута музей переехал в более безопасный район.
11 ноября 2000 года ему исполнилось восемьдесят четыре года. Он умрет в День всемирной солидарности трудящихся в 2001 году, и ему все еще будет восемьдесят четыре. Но к тому времени кончатся те самые десять лет, которые ему, и еще многим другим, подарил катаклизм. Хорошенький подарочек, ничего не скажешь.
Вот что он напишет об этих повторных десяти годах в своих незаконченных мемуарах под названием «Десять лет на автопилоте»: «Послушайте, если не катаклизм ведет нас от одного происшествия к другому, так что-то другое, только оно еще сильнее и отвратительнее».
«Этот человек, — написал я в первой книге про катаклизм, — был единственным ребенком в семье. Его отец, профессор колледжа в Норхэмптоне, Массачусетс, убил его мать, когда ему было всего двенадцать лет».
Я сказал, что Траут был бродягой. С осени 1975 года он выбрасывал свои рассказы в помойку вместо того, чтобы отдавать их в печать. Он взял эту привычку после того, как узнал о смерти своего единственного сына Леона, дезертира из рядов Американской морской пехоты. Ему случайно отрезало голову в результате несчастного случая на судоверфи в Швеции. Он получил в Швеции политическое убежище и работал на верфи сварщиком.
Когда Траут стал бродягой, ему было пятьдесят девять. С тех пор у него не было дома до тех пор, пока ему, умирающему старику, не предоставили комнату имени Эрнеста Хемингуэя в приюте для престарелых писателей Занаду, штат Род-Айленд.
Когда его зарегистрировали в бывшем Музее американских индейцев — бывшем напоминании о самом грандиозном геноциде в истории человечества, — рассказ «Сестры Б-36», лежавший у него в кармане, сидел у него в печенках.
Он закончил его в Публичной библиотеке, но полиция арестовала его прежде, чем он успел от него избавиться.
Так что он, не снимая пальто, сказал клерку в приюте, что его зовут Винсент ван Гог, и что все его родственники умерли, а затем снова вышел наружу. На улице было так холодно, что замерз бы и снежный человек. Траут бросил рукопись в мусорный бак без крышки, прикованный к пожарному гидранту, что напротив Американской академии искусства и словесности.
Когда он по прошествии десяти минут вернулся в приют, клерк сказал ему:
«Где тебя носило? Мы все очень за тебя беспокоились, Винс». Потом он показал ему его койку. Она висела на смежной стене между приютом и академией.
На другой стороне стены, в академии, над столом из розового дерева, за которым работала Моника Пеппер, висела картина Джорджии О'Кифф — побелевший коровий череп на песке посреди пустыни. На стороне Траута, прямо у изголовья его койки, висел плакат, на котором читающему строго-настрого запрещалось совать своего «младшего брата» куда бы то ни было, не надев на него предварительно презерватив.
После катаклизма, когда «подарочные» десять лет наконец прошли и свобода воли снова взяла всех за жабры, Траут и Моника познакомятся друг с другом. Кстати, ее стол когда-то принадлежал писателю Генри Джеймсу. А ее кресло, кстати, когда-то принадлежало композитору и дирижеру Леонарду Бернстайну.
Так вот, когда Траут понял, как близко находилась его койка от ее стола в тот пятьдесят один день до катаклизма, он выразил свою мысль таким вот образом: 'Если бы у меня тогда была базука, я бы взорвал эту стену. Если бы после этого мы оба остались живы, я бы спросил у тебя: «Что это такая милая девочка делает в таком месте?»
Глава 14
Бомж с соседней койки пожелал Трауту счастливого Рождества. Траут ответил: «Дин-дин-дон! Дин- дин-дон!»
Чистая случайность — его реплика была кстати, казалось, он намекает на бубенцы на санях Деда Мороза. Только не угадали. Траут отвечал «Дин-дин-дон» всегда, когда к нему обращались просто так. Он говорил «дин-дин-дон», например, в ответ на «Как дела?», или «Добрый день», или что-нибудь в этом роде — в любое время года, дня и ночи.
Жестом, тоном и прочими средствами он, при желании, мог и в самом деле вложить в эти слова смысл «И вам тоже счастливого Рождества». Но «дин-дин-дон» могло означать и «Привет» или «Пока». Старый писатель-фантаст мог заставить эти слова звучать как «Пожалуйста» или «Спасибо», или «Да» или «Нет», или «Я не могу с вами согласиться» или «Если бы у вас вместо мозгов был динамит, его не хватило бы даже на то, чтобы сдуть с головы вашу шляпу».
Я спросил его в Занаду летом 2001 года, как получилось, что он что ни слово, то говорит «дин-дин- дон». Его тогдашний ответ был, как оказалось позже, лишь ширмой. Он сказал мне: 'Я это в войну кричал, — сказал он. — Когда артиллерийская батарея попадала в цель по моей наводке, я кричал:
«Дин-дин-дон! Дин-дин-дон!»'
Спустя час, а это было вечером накануне пикника, он поманил меня пальцем в свою комнату. Он закрыл за мной дверь. 'Ты действительно хочешь узнать про «дин-дин-дон?» — спросил он.
Мне вполне хватило и первого объяснения. Вся штука была в том, что Траут сам хотел, чтобы я услышал остальное. Мой невинный вопрос заставил вспомнить его о страшном детстве в Нортхэмптоне. Он не мог успокоиться, не рассказав мне.
«Мой отец убил мою мать, — сказал Килгор Траут, — когда мне было двенадцать лет».
'Он закопал ее у нас в подвале, — сказал Траут, — но мне он сказал только, что она пропала. Отец сказал, что понятия не имеет, что с ней стало.
Он сказал, как часто поступают женоубийцы, что она, может быть, отправилась в гости к