и завалится в грязь, вконец обессиленный и истощенный. И проходит мимо какая-нибудь старушка. Остановится она, долго глядит на касатика, потом, вздохнув, присядет на корточки и достанет из узелка яичко.
— Съешь, родимый, помяни грешную душу рабы божьей Апросиньи…
А вечером яичко переходит из рук в руки торгующих.
— Штой-то у тебя?
— Ицо.
— Сколько?
— Пайка.
— Дай погляжу… какой-то она таво… желтая.
— От породистой курицы потому…
— А ты што курицу то…?
— Выходит же счастье вот таким тухтарям!
— И хто ему дал ицо, черти его возьми…
Так с каждым ассортиментом товара на базаре военнопленных. Уж не может стоять на ногах продавец кроличьей булдыжки. Плюхнулся он в грязь, подогнув калачиком ноги, и бормочет в полузабытьи:
— Кому трусятины? Кому трусятины?
Сотни рук пробуют синеватый кусочек, соблазнительно пахнущий мясом. Падает он в навоз, очищается и вновь предлагается «покупателям».
— Да съешь ты сам свою трусятину! Помрешь ить, пока продашь.
— Эй, кому загнать по дешевке?
— Што-о?
— Душа лубезный, купи котелок баланды! Свежий, вкусный, красивый!
— Кому ножик за понкрутку?
— У кого кусок резины есть?…
Сергей и капитан стояли у проволочной стены, следя за оживленной торговлей на базаре.
— А знаешь, — предложил Николаев, — не мешало бы сходить на эту черную биржу.
— Пайку перепродать?
— Нет, кальсоны; покурить бы малость… Но в этот момент начали разгонять базар и строить людей. Построились и командиры.
— По направлению виселицы — шагом марш! — скомандовали полицейские.
Туда же шли и другие секции.
— Кому-то наденут сейчас гитлеровский галстучек, — шепнул Николаев.
Запрудив обширную площадь, пленные образовали пустоту вокруг виселицы. Немцы-конвоиры остервенело следили за секциями командиров, политсостава, евреев.
Кроваво— красным шаром закатывалось в полоску сизой тучи солнце на окраине лагеря. Духота летнего вечера повисла над площадью тяжелым пушистым одеялом.
— Дай проход! Разойдись в стороны! — послышались голоса.
В образовавшийся живой коридор вошли немцы. Их было семь человек. Окружили они понуро шагавших двух пленных. Долговязый нескладный офицер сразу же заговорил что-то на своем языке.
— Военно-полевой суд… — начал переводчик; и рассказал, что немцы решили повесить двух пленных за то, что, работая в складе на станции, они насыпали себе в карманы муки…
— А много мучки-то взяли? — послышался голос из толпы.
Обреченные были явными противоположностями друг другу. Первый являл как будто все признаки предсмертного отупения. Раскрыв губы, он бессмысленно глядел на переводчика белесоватыми неморгающими глазами. Парень был велик и широк костью, видать, вял и неповоротлив. Изредка он всхрапывал носом и проводил по нему рукавом гимнастерки.
Второй, лет под тридцать, щуплый и низенький, загорелый до черноты, был похож на скворца. Он стоял, нервно переминаясь с ноги на ногу, ни разу не взглянув на толпу пленных и на читавших ему смертный приговор.
Пока переводчик говорил, немцы ладили петли веревок, встав на аккуратно сколоченные козлы.
— Дорогие, век не забуду… не надо! — заколотил себя кулаками в грудь «скворец». — Не буду… с голоду это я… Родимые, ненаглядные мои, — бредил он, упав на колени.
— Подымись, дура бловая! — спокойным басом загорланил его одновисельник. — Разя это люди? Это жа анчихристы! Увстань жа, ну!…
И, неторопливо взяв за плечо коленопреклоненного, он легко поставил его на ноги.
Живчиком бился чернявый в цепких руках немцев. Брыкался и кусался, не давая просунуть голову в петлю веревки. Все так же не торопясь и деловито влез на козлы белоглазый парень, сам надел себе веревочный калачик на длинную грязную шею и, качнувшись, грузным мешком повис прежде чернявого, уродливо скривив голову…
…В голубени июльского неба кусками пышного всхожего теста плавают облака. Жарят погожие дни стальную вермишель колючек проволоки, разогревают смолу толевых крыш бараков, и сочатся блестящие черные сосульки каплями смачной патоки. Думают люди о пище днем и ночью. Подолгу ведутся в темноте разговоры-воспоминания — кто, когда и как ел.
— Ну, встаешь это себе, делаешь, понятно, зарядку, а на кухне уже слышишь: ттччщщщии-и!… Пара поджаренных яичек, два-три ломтика ветчинки… Да-а! Запивал все это я стаканчиком холодненького молочка… знаете такое? А в обед…
— Это што-о! Я вот, так я кушал так: утром не ел ничего!
— Ну, это уж вы напрасно! Почему же?
— А понимаете, не хотел. Привык!
— Как так можно! Могла же ваша жена, скажем, поджарить вам белый хлебец в сливочном маслице… румяненький, горяченький… с сахарцом, понимаете?
— Да, конечно, но… рацион, так сказать…
— Ах, что там! Это вы просто… извините, дурак были, что не кушали!…
Это в углу, где спали «старички» по чину и годам. Во втором же:
— Заходишь в буфет, берешь пару булок по тридцать шесть, пару простокваш — ббабахх! А в двенадцать — в столовую. Опять берешь: солянку, пожарские, кисель и пять пива. Шарахнешь — и до семи!…
Это вспоминали свое житье-бытье те, кому не могла жена «поджарить в сливочном маслице». Это были холостяки…
…В самую последнюю очередь получали командиры баланду. Поблескивают в их руках котелочки, баночки из-под консервов, а за неимением того и другого держат за ремешки некоторые и каски.
— У вас, капитан, губа не дура! Посудинку-то себе вы подыскали вместительную!
— Скажите, товарищ подполковник, вы… если не ошибаюсь?
— Да, я армянин.
— Встречали ли вы там, у себя, более роскошную пиалу, чем вот эта ваша?
— Майор Величко, что вы думаете, сколько касок баланды вы могли бы опрокинуть за один присест?…
Так доходили до кухни. Посреди бесстенного навеса стояли две ванны, наполненные чем-то желтым, жидким. Это и была баланда, сваренная из костной муки. Возвращались в бараки, бережно неся содержимое своих сосудов. Чинно рассаживались на нарах, и в первые минуты был слышен лишь жадный всхлип губ, сосущих баланду.
— Товарищ военинженер, вы жаловались на катар, так вот не желаете ли доесть мою баланду?
Молодежь была неутомимей. Выпив баланду, заводила она разговоры, споры, воспоминания.
— Повторяю, внешность не показатель внутреннего достоинства человека, — горячился лейтенант Воронов. — Я знаю один характерный случай. В моей учебной роте был курсант Пискунов. Фамилия его говорила за все: он был похож на цыпленка-заморыша. Учился плохо. Как-то спрашивает его тактический