да вышивать крестиком, но в глазах – тот же холодный сучий огонь, что и у Марьи-медички, и та же сучья преданность. И совершенно умопомрачительная грудь, он и не думал, что такое можно найти в этой дыре.
Три бабы, три боевых товарища… Ну на кого, скажите, их менять? Тем более здесь. Трахаться с телом – это чистая физиология, пройденный этап и вообще тоска, скучная процедура наподобие клизмы. Трахать надо душу, а это возможно только с тем, у кого она есть. У этих троих душа была, и ему нравилось заливать ее своей спермой в прямом и переносном смысле.
Бабы отправились в душ, надо думать, втихаря закончить начатое, поскольку втиснулись туда все втроем. «На здоровье, – подумал он. – Присоединиться, что ли? Все равно ведь надо помыться, извозился весь, как этот самый…»
Голова была легкой и вроде бы совсем пустой, и в этой пустоте роились причудливые образы и проносились казавшиеся яркими, как вспышки молнии, мысли. Травка начинала действовать, и он не пошел в душ, решив подождать, пока тот освободится, потому что не любил смешивать разновидности кайфа. Каждое удовольствие стоило того, чтобы насладиться им в полной мере, сваливая же все в кучу, можно было поневоле что-нибудь упустить, недополучить и вообще остаться в накладе.
Он опустился в кресло, мягко холодившее обнаженные ягодицы, и, куря сигарету, стал смотреть в окно. Строго говоря, он был столько же Александром Волковым, сколько и Наполеоном Бонапартом.
У него было несколько фамилий. Изначально он был Виктором Гридиным и просуществовал по своим настоящим именем добрых двадцать лет. Школьные годы, мама, родное коммунальное гнездо и прочая розовая муть вспоминались с трудом и как бы сквозь туман, поскольку ничего интересного и значительного с ним в ту пору не происходило. Вообще, до восемнадцати лет он прожил, казалось, в каком-то ступоре, плохо соображая, что происходит вокруг него и какое все это имеет к нему отношение. Отца и мать он помнил совсем слабо: он и родители взаимно не обращали друг на друга внимания, словно были невидимы друг для друга. Вспоминалось только, как дико орал однажды отец. Было это, кажется, в тот раз, когда он впервые испортил соседскую девчонку.
Бабы вообще никогда не могли ему отказать – ни молодые, ни постарше. Тогда он еще не знал, почему это происходит, но быстро усвоил, что может брать любую и делать с ней все, что ему заблагорассудится. Потом они могли думать и говорить все, что угодно, но устоять не могла ни одна. Однажды он побился об заклад с одноклассниками, что сделает это с молоденькой физичкой, по которой тихо млела вся мужская половина школы, и без труда сделался богаче на двадцать пять рублей, приобретя в школе почти легендарную славу. Физичка через месяц уволилась: подвиг не был бы подвигом, если бы совершался без свидетелей, но это уже были не имевшие никакого значения детали.
Прозрение пришло к нему в армии. Свирепые, как лагерные псы, «черпаки» обходили его стороной, словно он был персоной грата или разносчиком бубонной чумы. Старшина роты прапорщик Родькин, всего один раз пройдясь вдоль строя, назначил его каптерщиком, обеспечив ему тем самым безбедное существование на все два года, в течение которых он четырежды съездил в отпуск. Даже наводивший ужас на весь личный состав командир роты, носивший до обалдения странную фамилию Серый Казак и обожавший устраивать внезапные налеты на казарму с переворачиванием всего вверх дном, пробью в каптерке не больше полутора минут, обрывал на полуслове свои ядовитые, как зубы гремучей змеи, тирады и, потоптавшись на месте, растерянно уходил, словно забыв, зачем явился.
Сосед по койке, носивший перешедшую к нему по наследству от «деда» кличку Слива, понаблюдав за ним, сказал однажды, когда они сидели после отбоя в каптерке и пили контрабандную водку, стараясь производить как можно меньше шума:
– Слушай, Волк, да ты прямо гипнотизер.
Кличка Волк тоже перешла к нему по наследству от уволившегося в запас каптерщика, плоскостопого придурка, неспособного правильно сосчитать вещмешки и шинели.
– Ну да? – не поверил Гридин.
Они поставили несколько экспериментов, в результате которых дисциплина в части была безнадежно подорвана, а замполиту роты капитану Верченко пришлось в срочном порядке переводиться в другой округ. Впрочем, легенда о том, как он во время прохождения торжественным маршем вдруг сделал неприличный жест в сторону стоявшего на трибуне комдива, обрастая немыслимыми подробностями, полетела за ним в далекое Забайкалье.
Вернувшись в родной Воронеж, он уже знал, что обладает тем, чего нет у большинства людей, и усердно развивал свой и без того исключительный дар. Порядки в ту пору были пожестче, и ему волей- неволей пришлось выбирать между уголовной ответственностью и почетной, но малооплачиваемой работой артиста Воронежской областной филармонии. Собственно, на жизнь ему хватало, а все, в чем он нуждался сверх самого необходимого, с избытком давали ему женщины.
На женщинах он и погорел, потому что кое-кто из них вдруг решил, что подвергся насилию с его стороны. Он с треском вылетел из филармонии («Порногипноз! Внутривлагалищная экстрасенсорика!» – брызгая слюной, кричал директор этого высококультурного заведения) и загремел на восемь лет общего режима, поскольку доказано было аж двенадцать эпизодов (эта цифра его смешила, поскольку составляла едва ли треть того, что было на самом деле).
В колонии с его способностями тоже было непыльно, но ему там не понравилось, прежде всего из- за плохой кормежки и отсутствия женщин, которых соседи по бараку могли заменить лишь отчасти.
Выйдя из зоны, он шагнул прямиком в капитализм – не тот, приглаженный и со всех сторон обставленный полицейскими мигалками, что существовал «за бугром», а в зарождающийся российский капитализм, похожий на юрский период в представлении голливудских режиссеров: кругом бегали на задних лапах зубастые монстры и бесперечь жрали друг друга. Из их клыкастых пастей сыпались крошки, а порой и вполне приличные куски, и Виктор Гридин научился подхватывать их на лету. Он сменил несколько фамилий, пару раз крупно оскандалился, сколотил и просадил два приличных состояния, едва не сделался вторым Кашпировским, ударился в религию, основал секту, священной книгой которой была «Кама Сутра», и в конце концов был взят за штаны полковником Лесных, который уличил его в массовом совращении несовершеннолетних и, опять же, ряде изнасилований, совершенных с применением гипноза. Грубо говоря, новоявленный крапивинский святой представлял собой просто небывалых размеров самоходный пенис с ярко выраженными способностями гипнотизера.
Полковник Лесных быстро оценил как умственные, так м экстрасенсорные способности своего нового подопечного и понял, что с его помощью можно попытаться достичь большего, чем могла обещать ему его вяловато продвигавшаяся карьера. Он никак не мог придумать, на что бы ему употребить такой благодатный материал. Просто посадить этого помешавшегося на бабах экстрасенса было бы расточительно. Но тут до него по проверенным каналам дошел вполне определенный слушок о том, что затеяли ушлые немцы и что ответили им не менее ушлые русские, и полковника осенило – не сразу, а как бы по частям. План рождался кусками и, возможно, поэтому удался на славу.
Дело было так. Одно из дочерних предприятий гиганта западногерманской химической промышленности с непроизносимым многосложным названием, состоявшим, казалось, из одних согласных, решило расширить производство и рынок сбыта своей продукции, совершив в добрых старых немецких традициях небольшой «дранг нах Остен». Фирма, в отличие от материнского концерна, носила вполне добропорядочное имя своего владельца Гельмута Шнитке и производила вполне добропорядочные стеновые панели из пластика и, в качестве ширпотреба, всевозможную лакокрасочную дребедень. Именно эта ширпотребовская дребедень стала камнем преткновения, гринписовцы завывали, как слетевшиеся на шабаш ведьмы, и трясли повсюду пробирками с образцами взятой из протекавшей мимо выпускавшего краски завода реки. Образцы были как образцы, веселые переливы спектрально чистых цветов выглядели весьма симпатично, но экологической полиции они чем-то не понравились, и с герра Шнитке стали драть совершенно ни с чем не сообразные штрафы.
Герр Шнитке схватился сначала за кошелек, потом за голову, а потом за старую, времен второй мировой, потертую на сгибах карту, доставшуюся ему в наследство от герра Шнитке-старшего, закончившего войну в чине оберста, то есть, говоря по-русски, полковника, и сохранившего сладостные воспоминания о тысячах гектаров пропадающей попусту земли, ждущей только рачительного хозяина, чтобы заколоситься рейхсмарками.
На карте были подробно изображены ближние подступы к Москве, как раз те места, где герр оберет