тормозов и вагоновожатого – под уклон, с горы, все быстрее и быстрее, а куда – черт его знает... И ничего уже не изменишь, не остановишь, не свернешь в сторону, и выпрыгнуть из трамвая не получится, потому что трамвай – это ты сам.
– Господи, как же я от всех вас устал! – со смертной тоской в голосе вымолвил Зимин. – Давай, Витек, чего тянешь? Пускай эта сука скажет, что у нее спрашивают. И поскорее, ладно?
Он дрожащей рукой вынул из кармана сигареты, закурил, повернулся к Зинаиде Александровне спиной и быстро вышел из комнаты, сильно задев плечом дверной косяк. На кухне он примостился на табурет и стал курить, глядя в окно и борясь с острым желанием закрыть глаза и заткнуть уши.
Витек сунул дымящийся окурок в зубы, легко поднялся с корточек, взял с туалетного столика плоскогубцы и вернулся к креслу. Он снова присел и, держа плоскогубцы в правой руке, левой бережно, почти нежно перебрал длинные, с идеально ухоженными ногтями пальцы Зинаиды Александровны, словно выбирая, с которого начать.
...И, разумеется, она все сказала, потому что была просто женщиной, боялась боли и очень хотела жить. Знала, что умрет, не могла не знать, потому что была не по-женски умна, успела пожить и насмотрелась в жизни всякого; знала, но жажда жизни слепа и не признает доводов рассудка. Стоит только позволить протоплазме возобладать над серым веществом, и человек превращается в дрожащий студень, судорожно цепляющийся не за надежду даже, а за призрак надежды, за ее зыбкую, ускользающую тень и готовый заплатить за эту тень любую цену. Любую, даже самую страшную, лишь бы еще хоть несколько мгновений оставаться в блаженном неведении, не смотреть в пустые глазницы голой неприкрашенной истине...
Она заговорила сразу, как только увидела плоскогубцы. Услышав ее мычание, Зимин раздавил в пепельнице сигарету, предусмотрительно спрятал окурок в карман и поспешно вернулся в спальню. Он понимал, что Витек будет разочарован сговорчивостью пленницы и постарается урвать хоть капельку удовольствия, прежде чем снимет липкую ленту с ее губ. Это было лишнее; это было не нужно и опасно, и позволить Витьку сделать это было бы со стороны Зимина проявлением слабости. Когда контроль над ситуацией утрачен, нужно сохранять хотя бы видимость контроля, иначе все вообще полетит в тартарары...
И он успел – правда, в самый последний момент. Отобрал у Витька плоскогубцы, оттолкнул его, краем глаза успев заметить промелькнувшее на лошадиной физиономии выражение жестокого разочарования и затаенной злобы, сорвал липкую ленту – сразу, одним резким рывком. Зинаида Александровна охнула от боли в разбитой губе и тут же начала говорить – торопливо, глотая слезы, подробно и без утайки. Это было неприятное зрелище, дикое и жалкое: раздавленная, сломленная животным ужасом женщина, распяленная в кресле в неприличной, не оставляющей места для воображения позе, с распухшим от слез, когда-то красивым, а теперь почти безобразным лицом, перемежающая торопливые признания мольбами о пощаде, – еще живая, но все равно что мертвая.
Это было так жалко и отвратительно, что Зимин дрогнул, поверил в ее полную искренность и не дал Витьку пустить в дело плоскогубцы и гвозди, хотя главного – как найти Филатова – чертова баба так и не сказала. Она была раздавлена в лепешку, смешана с грязью, полностью деморализована и если чего-то не сказала, то наверняка лишь потому, что не знала. Зимин в это поверил, а Витьку было все равно. Ему хотелось пытать, загонять под миндалевидные, идеально отполированные ногти длинные тонкие гвозди, с хрустом драть эти ногти плоскогубцами и прижигать упругую гладкую кожу сигаретой. Ему был интересен сам процесс, а на результат он плевать хотел – пускай об этом думает Зимин. Так что последний фокус Зинаиды Александровны прошел успешно, и маленький комочек нерастаявшего мужества остался никем не замеченным.
А он был, этот комочек. Растоптанная грязными сапогами гордость потомственной дворянки, внучки фрейлины Ее Императорского Величества и блестящего штабного офицера барона фон Штерна, унижение, усталость, боль, ужас, отвращение, жажда мести и трезвое осознание близости неминуемого конца – все это сплавилось в крохотный, но невероятно плотный и тяжелый шарик, и шарик этот своей неописуемой тяжестью придавил язык Зинаиды Александровны в тот самый момент, когда она уже готова была назвать своим мучителям телефон Филатова. И никакой это был не лед. Сталь это была, неразрушимый, неизвестный науке сплав, по твердости многократно превосходивший алмаз.
А сопротивление, поначалу неосознанное, инстинктивное, продиктованное только оскорбленной гордостью, почти сразу обрело форму четкой и логичной мысли: пока Филатов, этот наивный динозавр с каменными плечами и стальными принципами, жив, Зимин находится под постоянным шахом. Значит, так тому и быть.
Кричать и звать на помощь было бесполезно. Слишком часто и громко она кричала, принимая распаленного, неутомимого и требовательного в любви Лузгина. Кричала в этой самой комнате, будто ее и впрямь пытали, и соседи давно к этому привыкли, смирились, перестали жаловаться и барабанить в стенку и только бросали на нее при встрече косые осуждающие взгляды: шлюха, б..., потаскуха... И поэтому она не проронила ни звука даже тогда, когда долговязый подонок с лошадиной мордой и конским хвостом, сказав Зимину: 'Ты иди, я быстро', отвязал ее от кресла и поволок на кровать. Это было вовсе не быстро, а, наоборот, мучительно долго, и унизительно, и немного болезненно, и до отвращения грязно, но она молча дотерпела до конца, и сама надела халат, и сама смыла в ванной кровь с подбородка и липкую дрянь с бедер и ягодиц под неотступным блудливым взглядом долговязого жеребца. Потом она вернулась в спальню и там молча и покорно поставила на место кресло, собрала с пола обрывки липкой ленты и, скатав их в тугой комок, отдала долговязому. И все это время она думала про Филатова и боялась только одного: что ее станут убивать ножом. Деда ее, блестящего штабного офицера, закололи трехгранным русским штыком пьяные солдаты, а бабку, юную фрейлину императрицы, зарезали в лагере товарки по бараку ржавым кухонным ножом из-за миски баланды, так что страх перед холодным оружием сидел у нее, наверное, в крови, в генах. Но вместо ножа долговязый палач вынул из кармана маленький пластиковый тюбик с тонкой, как комариный хоботок, иглой, и тогда, поняв, что боли больше не будет – никакой и никогда, кроме маленькой, незаметной боли от укола, – Зинаида Александровна легла на кровать, сама подняла рукав халата и в трех коротких словах подвела итог своей жизни.
– Жадность фраера сгубила, – сказала она с горькой улыбкой и закрыла глаза.
...Словом, все прошло как по маслу, за исключением того, что Зимин чертовски продрог, дожидаясь на улице застрявшего в квартире Витька. Когда тот наконец появился и подошел, сияя сытой ухмылкой, Зимин недовольно проворчал:
– Где тебя носит? Я уже думал, все, кранты, повязали...
– Сам виноват, – продолжая ухмыляться, сказал Витек. – Кто тебя гнал? Грех было не задержаться. Лакомый был кусочек, даже жалко. К ней бы месячишко походить, чтобы надоесть успела, а уж потом... И, главное, сама дала, слова не сказала, не пикнула даже. Надеялась, наверное, что я ее после этого отпущу. Нет, верно говорят: все бабы – дуры.
Зимин испытал острый укол сожаления, вспомнив, как не раз мечтал затащить соблазнительную секретаршу Лузгина в постель. И вот еще одна возможность в жизни упущена безвозвратно, а вот этот подлый скот успел, попользовался, хоть и видел ее впервые в жизни. Впрочем, скот – он и есть скот и все делает по-скотски, даже это. Семену Зимину такого даром не надо, и даже с доплатой. Да еще в такой компании...
– Следов не оставил? – спросил он зачем-то и тут же подумал: чего спрашивать-то? Оставил, не оставил... А если даже и оставил, так что ж теперь – возвращаться?
– Все чисто, – уверенно ответил Витек. – В хате полный порядок, сама лежит на кровати, одетая, с закрытыми глазами и без следов насилия. Помытая, бля буду! Прилегла вздремнуть и не проснулась, понял?
– А губа? – вспомнил Зимин.
– А чего губа? Мало ли кто и когда ей по фотокарточке подвесил! С любовником поцапалась и получила... А любовник кто? Лузгин! С него и спрос в случае чего, понял?
Зимин рассеянно кивнул. Он уже начал успокаиваться. Секретарша Лузгина, неповторимая и блистательная Зинаида Александровна Штерн, невозвратимо ушла в прошлое, стала его частью – мертвой, сухой, забальзамированной, бестелесной. Что толку о ней думать? Нет ее больше, и ладно. Туда ей и дорога. Нечего было под дверями подслушивать, а уж пытаться отхватить кусок от хозяйского пирога и