– Ну, раз Владик… – сдался Кравцов и взял нож. – Извини, Гогич. Против Владика не попрешь.
Он шагнул к своему напарнику, и как раз в этот момент Гогич издал тот пронзительный и тонкий, действительно очень похожий на заячий крик, который слышали стоявшие возле автобуса Тамара, Анна Ивановна и Дорогин.
Полный ужаса и смертной тоски вопль пронзил тишину ночного леса, и один из сидевших у костра людей непроизвольно вздрогнул, чуть не расплескав дымящееся варево, которое до этого осторожно отхлебывал из оловянной кружки. Свободной рукой он схватился за крышку ободранной деревянной кобуры, которая лежала рядом с ним на расстеленной лошадиной попоне. Его спутник не обратил на крик никакого внимания, и Одинцов с некоторым смущением убрал руку с рукоятки тяжелого маузера.
– Что это было, Ферапонтыч? – спросил он, снова поднося кружку к губам и дуя на ее обжигающее содержимое.
– Заяц, – равнодушно ответил Ферапонтыч, заклеивая языком «козью ножку» и вставляя ее в недра своей косматой бороды. – Плохо схоронился косой, вот сова им и разговелась.
– Ч-черт, – с чувством воскликнул Одинцов, – никак не привыкну. Прямо мороз по коже. Надо же, сколько здесь этого зверья!
– Пропасть, – подтвердил Ферапонтыч. Он подался вперед, веточкой выкатил из костра уголек, спокойно взял его двумя пальцами и раскурил самокрутку. – Ты, ваше благородие, зверя-то не бойся, – продолжал он, бросая уголек обратно в костер. – Нету в тайге зверя страшнее того, который о двух ногах.
– Да ты, оказывается, философ, – Одинцов усмехнулся, с интересом разглядывая колоритную фигуру Ферапонтыча, который лежал у костра, облокотившись на левую руку, и задумчиво курил, глядя в огонь. Глаз его было не разглядеть под нависающими кустистыми бровями, лишь изредка в темных провалах глазниц сверкали отблески костра, и тогда возникало неприятное ощущение, что глаза Ферапонтыча светятся собственным светом. – Что с золотом-то будешь делать, философ?
Некоторое время Ферапонтыч молчал, сосредоточенно дымя самокруткой, а потом медленно проговорил, по-прежнему глядя в огонь:
– А это, благородие, не твоего ума дело. Захочу – в землю зарою, а захочу – с кашей съем. Золото – оно не ржавеет.
Тон проводника покоробил Одинцова. Бывший штабс-капитан уже в достаточной степени утратил столичный лоск для того, чтобы есть из одного котелка с бородатым таежным разбойником, но это было чересчур. Совсем недавно он просто не замечал таких вот бородачей, не говоря уже о том, чтобы выслушивать от них подобные высказывания. «То-то и оно, – с холодной горечью поражения подумал он, – Мы их не замечали, а они молчали и ждали своего часа. И вот – дождались…»
– Однако, – с холодной насмешкой сказал он, – что-то ты разговорился. К дождю, что ли?
– Может, к дождю, а может, и к ведру, – отозвался Ферапонтыч. – Ты, штабс-капитан, отвыкай командовать. Наша с тобой война кончилась. Доведу тебя до границы, как уговорено, а там прощевай. Мне на той стороне делать нечего.
– А большевики? – поинтересовался Одинцов.
– А вот это? – вопросом на вопрос ответил Ферапонтыч. Он завел руку за спину и показал Одинцову обрез трехлинейной винтовки. – Мы люди простые, на пианинах играть не обучены.
– Это ты, брат, загнул, – сказал Одинцов и продул папиросу, мимоходом отметив, что в коробке осталось всего три штуки. – Это уже было. Ты глянь, что за Уралом делается. Всех под себя подмяли.
– Мы люди простые, – упрямо повторил Ферапонтыч, хмуря густые брови. – Как трава. Ее сколь ни мни, она все едино распрямляется. А золото – оно и при большевиках золото. Не слыхал я чего-то про такой декрет, чтобы золото отменить.
– Ну, как знаешь, – отступился Одинцов. – Дело это и впрямь твое. – Он выудил из костра головешку, осторожно взял ее за необгорелый конец и раскурил папиросу. – Граница-то скоро?
– Дня через два дойдем.
– Что так долго? Тут ведь по прямой рукой подать, верст пятьдесят, не больше. Я по карте смотрел. Хитришь, Ферапонтыч?
– Чего мне с тобой хитрить? Не веришь – ступай по своей карте. Так и быть, отыщу твои косточки, схороню по христианскому обычаю. В тайге, твое благородие, прямых дорог нету. Ты хоть и нездешний, а должен бы знать.
– Косточки, говоришь? – Одинцов усмехнулся и глубоко затянулся папиросой. – Ох, чует мое сердце, не косточки ты будешь искать, а ящики. Ну, ну, не обижайся. Куда с утра направимся?
– А чего мне обижаться? Что я, баба? С утра вдоль реки двинем. Там, повыше порогов, брод есть.
Ниже нам с лошадьми не переправиться.
Одинцов вздохнул.
– Пропади она пропадом эта тайга, – сказал он. – Вот так осточертело на голой земле спать! Это при наших-то миллионах!
– Завтра будешь спать на лежанке, – пообещал Ферапонтыч. – За бродом, верстах в пяти, зимовье стоит. Я его сам срубил годов семь назад, никто про него не знает. Невелики хоромы, но для нас с тобой сгодятся.
– Крыша-то есть в твоем зимовье? – поинтересовался Одинцов.
– Имеется.
– Тогда и вправду сгодится.
– То-то. А то – миллионы… Покамест это не миллионы, а груз непомерный…
Ферапонтыч бросил окурок в костер, сел по-турецки и принялся любовно протирать обрез полой своей меховой безрукавки. Одинцов поднес к губам кружку с уже успевшим немного остыть чаем. Чай, настоянный на таежных травах, отдавал хинной горечью, но отменно бодрил, и спалось после него отлично.
– Хорош чаек, – сказал он. – Вот только сахарку не хватает.
– А мне, веришь, по бабе моей скучается, – проворчал в ответ Ферапонтыч, продолжая полировать обрез. Укороченный приклад он упер себе в бедро, а левой рукой сжимал цевье. – Чего это, думаю, все у меня есть, а вот бабы нету? Непорядок.
Одинцов промолчал: спорить с этим медведем было ниже его достоинства. Ферапонтыч продолжал тереть свой обрез, доводя его до немыслимого блеска, и штабс-капитан подумал, что раньше за его проводником такого не водилось. Это поселило в его душе тень тревоги, тем более что ствол обреза в такт движениям Ферапонтыча едва заметно, по миллиметру, перемещался в горизонтальной плоскости и теперь смотрел не в сторону, как вначале, а куда-то в пространство между стволом росшего неподалеку кедра и левым плечом Одинцова.
– Аккуратнее, Ферапонтыч, – сказал Одинцов. – Еще подстрелишь меня ненароком.
– От судьбы не уйдешь, – ответил проводник, продолжая упорно драить обрез.
– Чего? – Одинцов приподнялся на локте.
Ферапонтыч ухмыльнулся в бороду.
– Не кипятись, ваше благородие, – добродушно сказал он. – Обойма-то – вот она. А ты уже и в штаны наложил…
Он показал Одинцову обойму, зло ощетинившуюся пятью остроконечными клыками пуль. Одинцов успокоенно опустился на попону, но передумал и тоже сел по-турецки, поджав под себя ноги в стоптанных офицерских сапогах с высокими голенищами.
– Вот дерьмо, – сказал он. – Подметка-то у меня на честном слове держится.
– Оторвется – починим, – пообещал Ферапонтыч. – Вот до зимовья моего дойдем и починим. У меня там и шило есть, и дратва.., и сахар, между прочим, – Ну да?! А баба?
– А бабы нету.
– Эх Ферапонтыч! Что ж ты? Я-то думал, ты мужик хозяйственный…
– Я-то хозяйственный, да бабы, они, сам знаешь, какой продукт – портятся скоро. Какая ж это баба семь годов на полке пролежит? Да чтобы без усушки…