разбитыми своими надеждами, потому что он готов был жениться на ней, даже если у нее незаконченное высшее образование, даже если она комсомолка, секретарь генерала КГБ, вдова или мать-героиня, но он не мог, если она без просу взяла, нет, даже нет – просто раскрыла его бумажник. Но плакал Петер про себя, вслух же он только смеялся до слез и повел подругу свою бывшую вниз кормить последним завтраком.
Внизу, в холле развернулись неожиданные уже события. Неожиданные для обоих. Трое молодых людей с невинными лицами безбоязненно подошли к иностранцу и его спутнице, скучая как бы, попросили у него прощения на нечистом арийском языке, а ее попросили пройти в маленькую такую, незаметную дверцу под лестницей. Там ее уже ждали другие за столом и за стопкой чистой бумаги. Те и другие – и пришедшие, и сидевшие – особой приветливости не высказали.
– Ваша фамилия? Имя, отчество?
– Полуэктова. Тамара Максимовна.
– Возраст?
– А в чем дело, простите?
За столом удивленно подняли брови.
– Отвечай, когда тебя спрашивают. – Сказано это было тоном грубым и пугающим, и Тамара сразу успокоилась.
Заложила она ногу на ногу, закурила дареные марльборо и спро– сила как можно вульгарнее и презрительнее:
– А почему это вы на ты? Мы с вами на брудершафт не пили.
– Да я с тобой рядом… – Спрашивающий цинично выругался. – Отвечай лучше! Хуже будет! – пугал он.
Но не запугать вам, гражданин начальник, Тамару. Ее не такие пугали. Ее сам Колька Святенко, по кличке Коллега, – пугал. Много раз пугал. Первый раз года три назад пугал, когда вернулся. Когда вернулся и, как обещал, разбираться начал. Ну… Об этом потом! А сейчас?
– А что это ты ругаешься, начальник? Выражаешься грязно и запугиваешь. Чего надо вам? Что в номере у иностранца была? Ну, была! Вы лучше за персоналом гостиничном следите, а то они две зарплаты получают – одну у вас – рублями, другую у клиентов – валютой. Или, может, они с вами делятся? Вот ты, я вижу, уинстон куришь. Откуда у вас уинстон – он только в барах и Березках? А откуда галстук? Или вам такие выдают?
– Помолчите, Полуэктова – оторопели все вокруг и ошалели от наглости. – Хуже, хуже будет.
Но Полуэктова Тамара не помолчала! Закусила она удила. А тут еще Петер рвется в дверь выручать, все-таки любовь-то еще не прошла.
– Хуже?! А где мне будет хуже, чем у вас? Задерживать не имеете права! Я этого Петера люблю и он женится на мне! – И с этими лживыми словами на устах бросилась Тамара к дверце незаметно, распахнула ее и впустила с другой стороны несостоявшегося своего жениха, Петера Онигмана – бизнесфюрера и вдовца, втянула его за грудки в комнатку и в доказательство любви и согласия между ними – повисла у Петера на шее и поцеловала взасос. И спросили в упор у Петера работники гостиницы на нечистом его языке:
– А правду ли говорит девица, господин, как вас там? Верно ли, что вы на ней женитесь? Отвечайте сейчас же! Иначе мы ее за наглость и прыть в такой конверт упрячем, что никто не отыщет. Она у нас по таким местам прокатится, она у нас такого хлебнет варева, и всякие еще страсти.
Испугался Петер за Тамару, да и за себя испугался он, потому что отец его был в плену в Сибири и, хотя вывез оттуда больше теплых воспоминаний, но были и холодные, например – зима, а Петер, оттого, что плохо понимал угрозы работников отеля, подумал, что это его хотят упрятать, прокатить и накормить. И помня папины бр-р-р при рассказах о сибирской зиме, ответил Петер твердо – «яволь». Это значило «правда», дескать, и взял Тамару под руку.
А она от полноты чувства принялась его бешено целовать, при этом глядя победно на опозоренных и обомлевших служащих интуриста, целовать и плакать, и смеяться тоже и даже взвизгивать и подпрыгивать.
И последнее, то есть подпрыгивание, вовсе она выполнила напрасно, потому что разомкнулся на ней злополучный лифчик и выпали из него злополучные 800 марок, и стихло все кругом, и уже задышали мстительно работники, взялись за авторучки, пододвинули уже стопки бумаг, а гражданин ФРГ стоял как в воду опущенный, воззрясь на пачку денег, будто впервые видел денежные знаки своей страны, и сомнения его последние рассеялись, а слова были сказаны – сказал же он уже «яволь», а в Германии слов на ветер не бросают.
А Тамара Полуэктова, с самотечной площади, так и осталась, подпрыгнув с открытым ртом и растегнувшимся лифчиком и ждала неизвестно чего.
Рассказ Тамары Полуэктовой нам.
Зовут меня Тамара. Отчество Полуэктова, то есть Максимовна, фамилия Полуэктова. Родилась в 1954 году. Мне 24 теперь. Я от вас ничего скрывать не буду, вы ведь не допрашиваете. Мама моя совсем еще молодая, нас у нее двое дочерей – я и еще Ирина. Ирина меня старше на 3 года, у нее муж – инженер, работает в ящике. Ирка рожать не может после неудачного аборта. Она лет семь назад, когда я школу кончила, ну когда еще Николая посадили, жила с одним художником. Он ее рисовал, ночью домой не пускал, а звонили ка– кие-то подруги, врали, что далеко ехать, что они на даче, что там хорошо и безопасно. Мама все спрашивала, какие ребята там, а подруги говорили – никаких – у нас девичник и хихикали, и называли маму по имени-отчеству, как будто они очень близкие подруги, спрашивали про меня – как там Тамара? – И отцу передавали привет. Отец старше матери лет на 23. Он раньше в милиции работал, а теперь на пенсии. У него орден есть и язва. Он уже года два, как должен умереть, а все живет, но знает, что умрет и поэтому злой и запойный, а нас никого не любит.
Он на работе всегда получал грамоты, там все его любили, а дома был настоящий садист, даже страшно вспомнить. Когда я была совсем маленькой, а Ирка постарше, мы жили под Москвой в маленьком домике, и у нас был такой крошечный садик. И мы с Иркой и мамой поливали из леек кусты и окапывали деревца, возились просто так. Соседи к нам не ходили – отец их отпугивал, он никогда почти не разговаривал при людях, курил и кашлял. Его окликнут: «Максим Григорьич!» – а он никогда не отзовется. Говорят, он был контужен, а он не был контужен, он вообще на фронте не был – у него бронь была. А нас он почему-то всех не любил, но жил с нами, и мама его просила – уходи! – А он не уходил. И однажды взял, придя с работы, и вырубил весь наш садик, все кусты. Все говорили – спьяну, а он не спьяну вовсе, он знал, что больше всего нас так обидит, почти убьет. А еще раз – взял и задушил нашего с Иркой щенка. Щенок болел, наверно, и скулил, он вдруг взял у меня и стал давить, медленно, и глядел на нас, а щенок у него бился в руках и потом затих. Мы обе даже не плакали, а орали, как будто это нас. Он нам отдал и ушел в другую комнату, и напился ужасно. Пьяный пришел к нам, поднял нас, зареванных, и в одних рубашках ночных выгнал на улицу. А была зима. И мама работала в заводской столовой в ночную смену. А мы сидели на лавочке и плакали, и замерзали. А отец запер двери и спал. Когда мама пришла, мы даже встать не могли. Она нас внесла в дом, отогрела, растерла спиртом, но мы все равно болели очень долго.
Потом мы уехали к бабушке в Москву, на самотеку, одни, без него, а когда бабушка умерла, отец снова приехал к нам и живет до сих пор, почему – я не знаю. Мать говорит – жалко. Помрет скоро.
Я всегда училась хорошо, и говорили, что я самая красивая в классе, и учителя-мужчины меня любили, а женщины – нет. Одна Тамара Петровна – наш классный руководитель, учительница ботаники – мы ее «Морковкой» звали, – просто меня ненавидела, особенно, когда я причешусь или когда я веселая. Однажды нам дали на дом задание вырастить на хлебе плесень. Хлеб нужно намочить и под стакан, а через несколько дней – на нем, как вата, это и есть плесень. Так вот, у меня она на хлебе не выросла, зато выросла на овощах у нас в ящике под кухонным столом. Я ее, не долго думая, под стакан и в школу – «Вот, глядите, выросла на морковке». И тут только я вспомнила про кличку. Был скандал, вызвали мать и строго ее предупредили, что я вырасту распущенной женщиной. Вот я и выросла. Учителя оказались