угрожает…
— Себастиан? — сообразил я.
Он хмуро кивнул.
— Я, правда, не знаю, Аскольд. Может быть, просто потому, что… ему надо было за кем-то пойти.
— Но почему за вами? — Он подошел почти вплотную, я ощутил странный, почти птичий запах, исходящий от него. — Ведь вы же ничтожество!
Я представления не имел, что он хотел от меня услышать, и потому молчал.
— Это все из-за его дурацких идей, — наконец сказал он. — Ничего… Вы просто наглядное пособие, Пьер-Олесь… Полагаю, если он посмотрит на вас через некоторое время, его человеколюбие испарится… Вас даже нельзя будет назвать разумным существом, никем назвать нельзя, только — чем… Люди, в сущности, очень легко ломаются. Такова уж ваша природа.
Я сказал:
— У вас свои методы.
— Верно…
Он вновь оглядел меня, потом сказал конвойному:
— Проводите его в камеру…
И вышел.
Больше я его не видел. И все же я совершенно точно знаю, куда он пошел — и примерно могу восстановить, что произошло там, в помещениях Правительственного комплекса на Владимирской горке, пока толпы людей под мелким дождем тянулись в черные зевы вагонов — тянулись меж двух шеренг других людей, вооруженных, в нагрудниках и защитных шлемах. Восстановить от имени Себастиана… Если сейчас, после всего, и есть у меня хоть какое-то право, то только вот это — говорить от имени Себастиана…
Что только я себе не воображал, когда меня вели между складских кварталов и, расталкивая дубинками толпу орущих и плачущих людей, посадили в черный, лаково блестевший правительственный «кондор». На какой-то миг мне даже показалось, что меня бросят в застенки… почему-то эта мысль меня успокоила, но потом я понял, что все это чересчур драматично… или романтично… То есть, глупо. И, скорее всего, то, что меня ожидает, не имеет ничего общего с подвигом или славной смертью.
И верно, меня привезли ко мне же домой.
Я занимал две комнаты на цокольном этаже — в том здании, где находились всякие второстепенные службы, квартиры второразрядных чиновников, даже, кажется, общежития для делегаций из всяких отдаленных губерний, вроде Марселя или Константинополя… Там была масса всякого, в этом здании, всего я и не знал — меня гораздо больше привлекало то, что происходит снаружи, за охраняемой проходной.
Меня провели в квартиру, и часовой стал снаружи у двери… Это был человек, но тут никакие разговоры о равенстве и братстве не помогли бы — я понял, что, если потребуется, он сделает все, абсолютно все…
А я сидел и думал о том, что я все делал не так.
Самое забавное, что я никак не мог понять — что именно я вообще сделал и что нужно было сделать… лица тех людей под дождем казались совершенно одинаковыми… глаза утонули в черных провалах, словно их и не было, лишь пустые глазницы… словно что-то страшное стерло все, что отличает одного человека от другого… безликая шевелящаяся масса, точно крысы или дождевые черви.
Я было снял зачем-то телефонную трубку — даже не отдавая себе отчета, куда и зачем я собираюсь звонить, но телефон молчал. Потом я, кажется, заснул, а потом почувствовал, что в комнате что-то изменилось, словно стало труднее дышать, и когда я поднял голову, то увидел, что в дверях стоит Аскольд.
Он отодвинул часового, закрыл за собой двери и прошел внутрь. А уже потом спросил меня:
— Можно?
Не понимаю, зачем он спрашивал, ведь он все равно уже вошел. Но я сказал:
— Да… конечно…
— Я подумал, что у меня ты будешь чувствовать себя неловко. Хотел по-домашнему…
Я оглядел свою комнату — почему-то она показалась мне нелепой; все эти плакаты групп «Черный бабуин» и «Китайская стена», репродукции французских абстракционистов, моя собственная неумелая мазня…
— Садитесь, старший…
Мебель у меня тоже была модерновая, хлипкая — он с трудом уместился в кресле, но ничего не сказал. Только поправил:
— Родитель.
— Родитель…
— Ты уж прости, что я так… Но я боялся, что ты попадешь в беду. В городе сейчас очень опасно, дитя мое…
— Со мной ничего не случилось.
— Ты вполне мог дождаться моих людей — зачем было убегать?
— Я не знал…
— Похоже на то… Нам пора объясниться — так, кажется, говорится в этих дурацких романах, которыми ты зачитываешься? Разумеется, ты многого не знал, дитя мое… А я не мог ничего тебе сказать — до поры до времени.
Я молчал, уставившись в пол.
— Что, не хочешь разговаривать с душителем свобод? Здорово же они тебя обработали, эти пустозвоны. Мне доносили, что ты таскаешься к каким-то диссидентам… Ну да ладно, с этим покончено.
— Кто доносил? Шевчук?
— Шевчук? — Он взглянул на меня и усмехнулся. — Да нет — Гарик.
Почему— то мне стало полегче, что Гарик. И он это понял.
— А что — Шевчук? Он ведь тебя совершенно беспардонно использовал — неужто ты до сих пор не понял? А ты его героем считал? Борцом за права человека?
Он говорил в точности как Лесь. И на миг мне показалось — может, он понимает… Но я не успел ничего сказать, ни о чем спросить, потому что он продолжил:
— Ведь что он такое, этот твой Шевчук, — фикция. Обман зрения.
Я сказал:
— Не понимаю. Он что — твой человек? Провокатор?
Почему— то слово «человек» далось мне с трудом.
Он встал — должно быть, кресло все-таки было неудобным, — прошелся по комнате, потом снова сел…
Я вдруг понял, что он очень устал. И держался из последних сил — поскольку ему нужно было уладить еще одно дело — со мной…
— О, нет… Тут игра тоньше. В конце концов, провокатора можно разоблачить. Или перевербовать. А ты сделай из ничего — убежденного диссидента. Изгоя. Вот это будет шедевр… Это ведь тоже искусство, мой милый, — высшее искусство. Найди самого способного среди них, самого амбициозного, подающего надежды, отпусти вожжи — пусть поверит в себя, пусть начнет строить планы, а потом прижми как следует… Обложи со всех сторон, не давай развернуться, цепляйся ко всему… пусть уйдет из института, пусть вылетит с работы, пусть живет в дерьме… А он гордый, а он не может смириться, а ему хочется. И начинает он рыпаться, кричать, бить себя в грудь, как это у них, у обезьянок, принято, и отовсюду его видно, хорошо видно, и рано или поздно найдется кто-то, кто захочет его использовать. А ты уже тут, ты с самого начала тут… Это мед, на который слетаются мухи.
— Я не очень понимаю, старший…