— Но никому ни звука. Болтовня будет рассматриваться как выдача государственной тайны. Причем имеющей отношение к обороне страны.
— Отчего именно к обороне?
Он удивился.
— Представь себе, что будет, если залить этой чернотой город…
— Город погибнет.
— Или если залить черным поле.
— Поле никогда не сможет родить. Его уже не коснутся солнечные лучи.
— Вообще территория, атакованная чернотой…
— Это территория, навсегда перестающая существовать в качестве обитаемой.
Он остановился.
— Ты читаешь мои мысли.
— Нет, что ты! Только свои.
Секунду или две Крейцер смотрел мне в глаза и подтверждал себе свою установившуюся точку зрения на меня: неудачник. (Кое-что повисло вдруг на волоске). Потом он подтвердил и успокоился.
— Да… Короче говоря, это может быть как раз то оружие, которого нам, немцам, недоставало в 45-м году. Многое повернулось бы иначе, если б оно было.
— Ну, оружие — еще не все, — сказал я. — Ему противостоит кое-что другое. Например, я знал одну девушку, которая стреляла в Париже в 42-м году. (Я вдруг вспомнил эту девушку. Вся моя надежда сконцентрировалась на ней).
— Какая девушка?
— Француженка. Она стреляла в кого-то из нацистских главарей. На Севастопольском бульваре.
Крейцер неожиданно заинтересовался.
— Весной? В апреле?
— Да, кажется.
— Она стреляла в Шмундта. В адъютанта Гитлера. Ее тут же и поймали… Но какое это имеет значение?
Он остро посмотрел на меня.
— Никакого, — сказал я. — Просто она мне вспомнилась…
Мы вернулись тем же порядком в город, и я вышел на Риннлингенштрассе. Сел на скамью в скверике у Таможни и вытянул уставшие ноги.
Жужжала и роилась толпа вокруг.
Почему жизнь сталкивает меня только с цейтбломами и крейцерами? Нет ли во мне самом чего-то предопределяющего в этом смысле? Так ли уж был одинок Валантен и так ли бессильна та девушка?..
Но мне надо было успокоиться и начать подходы к другому. Атака отбита. Бледный устранен, а Крейцер отодвинут на три недели, в течение которых я должен кончить все.
Вообще я любил это время перед большой работой. Тихо шелестя, как сухой песок, посыплются минуты, соединяясь таи, внизу, в часы и сутки. Дни светло замелькают вперемежку с черными ночами, и я погружусь последний раз в чистый мир размышления.
IX
Я заснул под утро и увидел во сне батрака.
Он приснился мне, и я сразу понял, чего мне не хватало при всех этих возникших обстоятельствах. Я должен был поговорить с ним.
Во сне я настиг его где-то в Баварии. Но, может быть, это была и не Бавария, а что-то другое. Мы оказались в большой комнате, стены которой были дымчатыми и колебались, как бы готовясь открыть мне что-то такое, что скрывалось за ними.
Я спросил:
— Скажите, пожалуйста, испытываете ли вы какие-нибудь трудности в жизни?
Он был в той же брезентовой куртке, что и в лесу. Очевидно, он только что кончил работу, усталость отражалась на его красном обветренном лице.
Он тупо посмотрел на меня и сказал:
— Простите. Что?
Я объяснил:
— Трудно ли вам жить? Встречаетесь ли вы когда-нибудь с такими проблемами, которые почти не поддаются решению? Решение которых само по себе проблематично. С тем, что заставляет вас напрягаться до самых последних сил… Понимаете, что я имею в виду? Ведь это не так уже сложно — выкопать, например, канаву. Или напоить коров. Здесь вы сталкиваетесь с принципиально выполнимыми вещами. Улавливаете мою мысль?.. Но есть ли у вас в жизни неразрешимое? Такое, над чем вы бьетесь и ничего не можете сделать. Что превращает вашу жизньв постоянную изнурительную борьбу.
Он подумал и сказал:
— Нет.
Потом сразу поправился:
— То есть, да… Сейчас я вам скажу.
Он напрягся. Его мозг напрягся. Сквозь черепную кость я видел, как засияли силовые поля, как пришли в движенье тысячи связей, как искорки проскакивали между электрическими потенциалами.
Волнуясь, он зашагал из угла в угол, и тут я, наконец, сообразил, отчего у него такая прыгающая походка. Он был на протезе. И этот протез скрипел.
Потом он подошел ко мне вплотную. Эту его манеру я заметил еще в прошлый раз. Когда ему хотелось сказать что-нибудь важное, он подходил к собеседнику как можно ближе и чуть ли не нажимал животом.
— Видите ли, у меня дети.
— Что?
— Дети, — повторил он. — Мы все хотим, чтоб наши дети жили лучше… У меня четверо. Вилли самый младший, и у него слабые легкие.
— Да, — согласился я, несколько отступая. — Но трудности? Неразрешимые проблемы — вот о чем я хотел бы узнать.
Батрак опять шагнул ко мне. Он вытаращил глаза, огляделся и хриплым шепотом, как бы сообщав величайшую тайну, поведал:
— Ему бы нужно лучше питаться.
И тотчас батрак исчез.
Дымчатые стены комнаты заколебались, раздвинулись, и оказалось, что я нахожусь не то во дворце, не то в храме. А вместо батрака передо мной появился сам великий Иоганн Себастьян Бах. В зеленом камзоле, в белом пудренном парике и с дирижерской палочкой.
Он строго глянул на меня из-под больших очков, постучал о пюпитр. Поднял руки.
И возникли первые звуки органа.
И запел хор:
— «Ему бы нужно лучше пита-а-аться. Ему бы нужно лучше питаться-а-а!»
Бах исчез.
Рембрандт из-за мольберта, кивая, соглашался.
(Подол его серой рубахи был весь измазан красками).
— Да, у него слабые легкие.
Пастер оторвался от микроскопа, разогнулся и потер усталую поясницу.
— Конечно, мы все хотим, чтоб наши дети жили лучше, чем мы…
В этом месте я проснулся и спросил себя, не взять ли этого батрака к нам с Валантеном. Пусть в