— Чайку бы нам, дорогая хозяйка.

Аглая сидела на стуле, в уголке купе, подперев голову руками, как дома, очень бледная, улыбалась. В окно несло теплым, сырым ветром с полей, наступающей весною, горьким паровозным дымом. Желтенькие мимозы покачивались на столе.

— Кто желает бутерброды, пирожки, алкогольные и безалкогольные напитки? — строго спрашивали в коридоре.

— Вот так, — сказал Родион Мефодиевич, садясь на кран дивана и благоговейно нежно и глубоко вглядываясь в темные, непонятные глаза Аглаи.

— Как — вот так? — осведомилась она.

Он молчал.

— Вот так, вот таким путем, — передразнила Аглая. — Перестань стесняться себя. Не бойся слов. Есть слово «любовь». Ты любишь меня, я же понимаю. Мы уже не молоды, мы знаем цену слов. Скажи мне, что ты меня любишь.

— Что ты меня любишь, — завороженно, своим глуховатым голосом произнес Родион Мефодиевич.

— Скажи: я тебя люблю.

— Я тебя люблю, Агаша, — сказал он, — Я ведь и не знал тогда, что оно такое. А я вот даже в Испании все, бывало, как встречусь с Афанасием, так про тебя разговариваю. Он догадывался. Он сказал: женись на ней, Родион, на другой ты теперь никогда не женишься.

— А ты разве на мне женился? — со смешком спросила Аглая.

— То есть как это?

— А разве ты мне сказал, что берешь замуж?

— А не сказал? — удивился он.

— Я тебе, Родион, точно передам, что ты мне сказал. Ты сказал: «Аглая, я в Сочи еду, поедем вместе, а?» Потом добавил: «Вот таким путем». Так что, милый, я про замужество узнала только из твоей беседы с проводницей.

Она легко поднялась, села рядом с ним, просунула руку под его локоть и, прижавшись лицом к его плечу, пожаловалась:

— Не получается у тебя со словами.

— Не получается! — подтвердил он. — Только ты не обижайся, Агаша. Я людей, у которых со словами получается, не то чтобы боюсь, а как-то хлопотно с ними. Вот Афанасий покойный чем был еще хорош: лишние слова не скакали. И ты молчать умеешь.

— Что ж, мы так с тобой всю жизнь и промолчим?

— Нет, — твердо, спокойно и ласково произнес Родион Мефодиевич. — Мы с тобой всю нашу жизнь как надо, по-человечески проживем. Вот увидишь.

Аглая еще теснее прижала к себе его локоть.

— О чем думаешь? — вдруг спросил он.

— Счастлива я, — виновато ответила она, — только страшно немного, уйдешь ты в море...

— А ты переедешь к Кронштадт или в Ораниенбаум.

— Не перееду, — сказала Аглая — Я здесь нужна. А там буду устраиваться на службу. Не пойдет, Родион. Но тут я тебя стану вечно ждать. Вечно. А ты знаешь, что такое, когда тебя вечно ждут?

— Нет, не знаю.

— То-то! Теперь узнаешь.

Она задумалась. Родион Мефодиевич спросил: о чем?

— О Володьке, — сказала Аглая Петровна. — Как-то он там один?

Удивительный вы народ!

А Володя между тем был вовсе не один. У него сидели подавленные и расстроенные Пыч с Огурцовым. Час тому назад на глазах обоих скончался врач городской Скорой помощи Антон Романович Микешин, тот самый, с которым Володя ездил в санитарной карете позапрошлым летом. Пыч и Огурцов дежурили во второй терапии, когда в приемный покой привезли Микешина. Он был еще в сознании, узнал обоих студентов, даже что-то пошутил, что вот, дескать, укатали сивку крутые горки, но в палате ему стало хуже, он забеспокоился, сознание спуталось, и к сумеркам милый доктор умер.

— Надо объявление дать в газету, — сказал Володя, — его весь город знал, скольким людям он помог! Верно, Пыч?

Но объявление дать оказалось не так-то просто. Во-первых, было уже поздно, и комната, в которой принимались объявления, оказалась закрытой. А во-вторых, секретарь редакции «Унчанского рабочего» — человек в толстовке, с большими ножницами в руках и почему-то очень веселый — сказал студентам, что областная газета не может сообщать о всех смертях, так же как не может радовать своих читателей сообщениями о всех родившихся на свет гражданах.

— Вы бы не острили! — угрюмо посоветовал Пыч. — Мы сюда не веселиться притащились.

— А я от природы оптимист! — сообщил секретарь. — И кроме того, знаю, что мы смертны. Так вот, дорогие товарищи, ничем не могу помочь.

Пришлось дожидаться редактора. Секретарь болтал по телефону, уходил, приходил, читал влажную газетную полосу, пил чай с бутербродом, студенты сидели на жестком диванчике, молчали. Наконец, уже совсем поздно, явился редактор — тот самый, подпись которого Володя видел каждый день: «Ответственный редактор М. С. Кушелев».

— Да, так я вас слушаю, — сказал М.С. Кушелев, когда три студента остановились перед его огромным столом.

А выслушав, помотал кудлатой головой.

— Ничем вам, товарищи, не могу помочь. Очень скорблю, но покойного Микешина не знаю.

— Микешин спас сотни человеческих жизней, если не тысячи, — загремел Володя. — Микешина знает весь город, и очень дурно, что вы, редактор газеты, не изволили его знать. Но это дело ваше — нам нужно объявление.

— Объявления не будет! — ответил М.С. Кушелев, углубляясь в чтение такой же влажной полосы, которую давеча читал секретарь редакции. — И прошу дать мне, товарищи, возможность сосредоточиться — у меня идет официальный материал.

Пришлось ехать домой к декану Павлу Сергеевичу, потом в клинику к Постникову, по квартирам — к Ганичеву, и другим профессорам, и, наконец, к Жовтяку. Геннадий Тарасович, сидя один в большой столовой, кушал из мельхиорового судка вкусно пахнущего еду, запивал ее минеральной водой и читал иностранный журнал под названием «Фарфор и фаянс». На столе, подальше от еды, Володя заметил несколько пыльных, только что, видимо, развернутых статуэток, треснувший кувшинчик, кривую тарелку и кружку.

— А, смена наша! — воскликнул Жовтяк. — Очень рад, очень рад, приветствую молодых товарищей, здравствуйте, дорогие, рассаживайтесь.

Прикрыв свою пищу сверкающей крышкой, он выдернул из кольца салфетку, обтер губы и заговорил сытым добродушным тенорком:

— Застали меня в часы редкого досуга. Как и все мы, подвержен я, ваш профессор, некоторым страстишкам. Сегодня удачный день, подвернулось кое-что — вот приволок в свою берлогу. Собираю старый фарфор и фаянс.

— Это как? — не понял туповатый в таких вопросах Пыч.

— А очень просто, коллега. Я коллекционер чистой воды. Есть, например, люди, которые собирают почтовые марки, спичечные коробки, есть — картины, бронзу, деньги...

— Это которые копят? — опять не понял Пыч.

— Нет, дорогой мой, тут страсть невинная, высокая, платоническая — собирают не деньги, а денежные знаки. Я же — фарфор и фаянс ради красоты форм, искусства, грации, непосредственности старых мастеров. Вот, например, фигурка...

Толстыми пальцами Жовтяк взял со стола маленькую, пыльную, давно не мытую статуэтку, подул на нее, посмотрел счастливыми глазами и сказал:

— Мейсенский завод, середина восемнадцатого века. Видите? Два купидончика держат

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату