даже видел во сне. Как в те давно прошедшие дни, для бояр справа у двери были поставлены две лавки с суконными вытертыми и засаленными полавочниками и между ними пустовал точеный стул с атласной пуховой спинкой, поставленный для царя. Как и тогда, горели свечи в шандалах, но свечей было поменее и бояр никого, кроме князя-кесаря, зябко кутающегося в шубу. Он сидел один на широкой лавке, а дьяки писали у стола. Ромодановский еще более ожирел за это время, теперь его налитые щеки свешивались возле подбородка. Увидев царя, он не поднялся со своего места, а только лишь склонился набок, дьяки же поклонились земно, как и палачи, которых было много — человек с десяток. На дыбе в полутьме кто-то висел раскорякой — лохматый, старый, посматривал тусклыми зрачками. У стены на рогоже слабо стонал полуголый, статный, белотелый мужик. Помощник палача, сидя на корточках возле него, прикладывал к его ранам листы мокрой капусты. Другой мужик, завидев царя, постарался перекреститься правой рукой, но не смог и перекрестился левой. Палач, ловкий рыжеватый дядя, его обругал:
— Чего делаешь, шелопутный? В уме?
Лекарь-иноземец в чулках и башмаках, в красивом, тонкого сукна кафтане, курил трубку и объяснял что-то старшему палачу Василию Леонтьевичу, который соглашался с лекарем и посмеивался, скаля мелкие, крепкие, очень белые зубы…
Петр, не садясь на стул, приготовленный для него, оперся спиною о косяк двери и спокойно, своим сипловатым басом спросил:
— Ну?
— Да что же, батюшка, — колыхаясь всей своей утробой, ответил Ромодановский, — кое время отдыхали изверги, все на своем и стоят. Околесицу врут, толчем воду в ступе. Бьюсь нынче со старцем, ранее не могли, не был он обнажен монашества, а ныне расстригли, да что толку…
Петр, переведя взгляд на дыбу, спросил:
— Ты и есть старче Дий?
Старик молчал.
— Ты кто? — оскалясь крикнул Петр.
— Оглох он, батюшка, — молвил Ромодановский. — Еще по первым пыткам и оглох. Ныне вовсе как пень, да еще и в уме повержен. Несет нивесть что…
— Так иного кого взденьте! — с неудовольствием велел царь. — Что ж так-то время препровождать…
Блок заскрипел, старика опустили наземь, вынули его руки из петель, обшитых войлоком, на рогоже отнесли подальше за кадушку с водой. Но он тотчас же оттуда выполз и стал опять неотрывно рассматривать царя. Худой, горбоносый дьяк деловито поднялся, пнул старика, как собаку, сапогом и вновь сел на свое место. Палачи подняли белотелого мужика и стали заправлять его сильные, мускулистые, крупные руки в пыточный хомут.
— Кто сей? — спросил Петр.
— Стрелец Конищева полка Мишка Неедин. Заводчик всему делу, он первый зачал мутить, чтобы князя-боярина Прозоровского на копья вздеть…
Сильвестр Петрович услышал, как стрелец негромко, но сурово сказал палачу:
— Бога побойся! Все помирать станем…
— Я-то богу верен, — веселой скороговоркой ответил Василий Леонтьевич. — Я-то, брат, не оскоромился…
И, поплевав в ладони, он уперся сапогом в брус и потянул. Мишка крепко сжал зубы; руки его вдруг вывернулись, он протяжно вскрикнул, тело его, обвиснув, сразу сделалось длиннее.
— Говори! — велел Ромодановский.
Стрелец заговорил быстро, речь его перемежалась короткими вскриками, на губах пузырилась слюна:
— Противу немца мы оттого на Азове делали, что как на городовую работу погонят, так немец безвинно нас бьет и безвременно работать тянет. Говорено было, что-де немчина, который от князя- воеводы Прозоровского над нами смотрельщиком поставлен, пихнуть-де в ров, оттого пошел бы на бояр да иных татей первый почин. С того бы дела боярина на копья самого вздеть…
— Кнута ему! — велел Петр.
Но до кнута не дошло. Стрелец задышал часто и обвис в хомуте. Палач, обжигая ладони веревкой, быстро опустил Мишку наземь, заспанный подручный плеснул ему водою из корца в грудь и в щеку. Стрелец зашевелился, еще застонал. Иноземец-лекарь сказал громко:
— Больше нет. Не сегодня. Только завтра.
— Цельный нонешний день так-то мучаюсь, — жаловался Ромодановский. — Что ранее было говорено, на том и ныне стоят, а нового никак не получить…
Покуда готовили к дыбе того мужика, что крестился левой рукой, Ромодановский говорил царю:
— Ума не приложу, батюшка, что и делать. Научи, сокол. Грабят боярские дети, убивают на Москве и по дорогам торным кого похотят — и богатого, и бедного, и купца, и солдата, и посадского, и мастерового. Кто сие чинит, ведомо, — Никитка Репнин с холопями, Зубов, Алаторцев, да народишко боится на них извет подать: убьют, и усадьбу пожгут, и людишек саблями порубят…
— Имать всех сюда в застенок, — велел Петр. — Моим именем. К ним же — Толстого Ваську, Дохтурова, Карандеева, Репнина Сашку. Еще вот: князя Ивана Шейдякова, пса смердящего, за сии разбои казнить смертью на Болоте…
Князь-кесарь поклонился боком.
— Когда с сими кончишь?
— С какими с сими?
— Которые боярина Прозоровского на копья взять хотели…
Ромодановский подумал, насупился:
— Не враз, батюшка. Все берем да берем. Тут торопиться невместно…
— Оно — так…
И, насупившись, рывком открыл перед собою дверь. С порога позвал:
— Иевлев!
Сильвестр Петрович на узкой лестнице догнал царя. Он обернулся к нему, сказал жестко:
— Вишь, что деется? Немчина пихнуть-де в ров, с того и начаток бунту. А Прозоровского на копья?
Иевлев молчал.
— Так? Первый почин на бояр да на иных татей? Сего захотели вы с Апраксиным?
Во дворе Петр молча, легко сел в седло, вздохнул всей грудью, приказал Иевлеву не отставать. Когда подъезжали к Кремлю, услышали далекий голос дозорного, что по старому обычаю, как при дедах и прадедах, выкликал со своего места:
— Пресвятая богородица, спаси нас!
Ему ответил другой — от Фроловских ворот. И по дозорным побежало:
— Святые московские чудотворцы, молите бога о нас!
И словно эхо раскатилось, зашумело по Китаю и Белому городу, по всем дорогам, идущим от Москвы, протяжно, нараспев:
— Славен город Москва!
— Славен город Киев!
— Славен город Суздаль!
— Славен город Смоленск!
— Славен город Новгород!
— Славен город Вологда!
— Славен город Архангельск!
И вновь откликнулся Кремль голосами дозорных караульщиков:
— Пресвятая богородица, моли бога о нас!