— Здравствуйте, братцы! — произнес Афанасий Петрович и низко поклонился.
Ему тоже поклонились — все, и так же низко.
— Вот и опять съехались! — говорил он, раскидывая свою рухлядишку возле лавки и по кузовам. — Ничего, заживем как раньше жили — безобидно…
2. Вечера не хватило — от ночи откроили!
У Фан дер Гульста, царского лекаря, Тимофей Кочнев, корабельных дел мастер, лечиться отказался наотрез. Иван Кононович с ним согласился.
— Беспременно отравит! — сказал старик. — Знаю я их, немчинов. Быть по-иному: заберу я тебя, друг ты мой бесценный, к себе в Лодьму, и отживешь ты у меня на молочке, да на соленом морском ветерке, да на шанежках домашних, да на пирогах рыбных… Ладно ли?
— Езжай, Тимоха! — посоветовал Рябов. — Иван Кононович плохого не присоветует…
Тимофей молчал, смотрел в потолок, строго и медленно поводил мохнатыми бровями.
— Твоего-то когда на воду спускают? — спросил он наконец.
Старик догадался, о чем идет речь.
— Поутру.
Опять надолго замолчали. Таисья принесла парного молока, налила глиняную кружку, с поклоном, с искристой улыбкой в глазах поднесла больному, лежащему на лавке под окошком. У Тимофея дрогнули губы под жидкими усами, он тоже заулыбался, — нельзя было не радоваться, глядя на Таисью в расцвете ее счастья. Хоть и не хотелось — пригубил молока.
— Еще бы глоточек!
Тимофей еще пригубил. Искры в глазах Таисьи заблестели ярче, Рябов догадался: «Загадала, дурная моя: ежели допьет, значит жить ему и еще корабли строить». Взглянул с вопросом. Она медленно опустила очи долу — так и есть, загадала. Кормщик шумно выдохнул: узнавать, о чем думает Таисья, было ему не простым делом, иногда десять потов сольет, покуда разберется в бабьих думах.
Корабельных дел мастер маленькими глотками допивал молоко, Таисья победно улыбалась, улыбался и Иван Кононович, качал старой среброкудрой головой: охо-хо, молодость — молчат, а беседуют. И как не надоест! Все то же, небось: «лада моя», «люба моя», «чаечка моя», «соколик мой!»… То ж, что он своей Марье Федоровне говорил там, в Лодьме, под шум морской волны…
— Совсем теперь глоточек остался! Последочки! — сказала Таисья нежным голосом.
«Мне говорит!» — опять догадался Рябов.
И когда Таисья вышла, выскочил за ней, побагровев от смущения: уж больно нехорошо от мужской беседы — за жениным подолом в сени скакать, да еще свернув по пути ушат с водой.
Выскочил, обнял в сенях, где сушились травы бабки Евдохи, прижал к сосновым смолистым бревнам, запрокинул ей голову, спросил шепотом:
— Загадывала?
— Ну, загадывала! — блестя зубами у самого его рта, ответила она. — Пусти, кости поломаешь!
Вернулся и, покашливая, сказал:
— Бычок в бабкин огород полез. Суседский…
Кочнев и Иван Кононович смотрели на кормщика молча, все еще улыбались.
— Бычок, говоришь? — спросил Тимофей.
С грохотом в горницу ввалились бывшие монастырские служники — Аггей, дед Федор, Егорка, кормщик Семисадов, Черницын, — все парились в бане. Бабка Евдоха встречала каждого с поклоном, потчевала мятным квасом, клюковкой, брусничкой, чем могла. Лечила по разумению — кого грела на солнышке, кого клала на дерюжку в тень, кого мазала нерпичьим жиром, кого поила кипятком на шиповнике, на хвойных иглах. И люди оживали быстро, словно чудом…
Митенька Борисов сел возле Рябова, заспрашивал про новый корабль, кто на нем пойдет матросами, кто штурманом, кто шхипером, какой будет боцман, из чего шьются паруса. Другие сидели у стены на лавках, тоже спрашивали. Потом Кононыч загадал загадку:
— Корабль! — первая от двери сказала Таисья и застеснялась.
К сумеркам — посумерничать в солнечную ночь — пришли рыбацкие женки с Юросы, с Уймы, с Кузнечихи, со Мхов, из Соломбалы, с Курьи. Пришли с поклоном к бабке Евдохе, что лечит мужиков- кормильцев, пришли с нехитрыми гостинцами. Кто принес пирога с палтусиной, кто гуся, кто кузовок шанежек с творогом, кто яичек. Детишки держались за материны подолы, таращили глазенки на отцов, отощавших в монастырской темнице, на знаменитого кормщика Рябова, на колдунью бабку Евдоху, на веселую тетечку Таичку, что всех их тискала и подкидывала легкими руками, что всех целовала и наделяла — кого цветастым лоскутом, кого пестрой веревочкой, кого ленточкой.
Кто знает, отчего так повелось у нашего народа, что вроде бы и не с чего веселью быть, вроде бы ничего хорошего никто не ждет, а вдруг засветятся у одного глаза, заведет он песню. Другой подхватит, и, глядишь, поплывет лебедем какая-нибудь старая старушка, дробно отстукивает:
Так случилось и на этот день. Завелись поначалу петь протяжные, старинные. Да засмеялась Таисья, зачастила, женки подхватили и пошли отрывать:
Иван Кононович насупился, дед Федор тоже, хотелось им божественного, но Таисья даже руками замахала:
— Знаем! Наслышаны! — и смешно передразнила вопленика: — «Труба трубит, судия сидит, книга живота нашего — разги-и-и-бается!» Про океан-море давайте лучше!
Встала у окошка и запела:
Мужики враз, полной грудью взяли: