поворачивает голову к спящим в палате и в последний раз устало произносит: «Азор…» Потом переносит и вторую ногу за подоконник, готовясь прыгнуть, но тут до него доносится слабый неясный звук за закрытой дверью палаты: стук когтей по полу?.. Собачьи шаги?.. Затем уже явный, такой знакомый звук: когти царапают дверь, пытаясь открыть её, она поддаётся с лёгким скрипом, и слепой, не веря своим ушам, перекидывает ноги обратно и осторожно слезает с подоконника, а в уши уже просится новый, совсем невероятный звук – жаркое собачье дыхание, приближающиеся шаги. Он тихо-тихо, почти беззвучно зовёт собаку… …И в протянутую ладонь утыкается мокрый холодный нос, а лохматый хвост, размахивая, обдаёт его самым замечательным и близким в мире запахом – лёгким запахом псины. Он садится на корточки и целует пса в уши, в лоб, руки скользят по пушистым бокам, гладят шею, спину, а он всё говорит и говорит, узнавая знакомое до последней шерстинки тело: «Азор… Вернулся… Азорка… Ну вот… Вернулся… А я тут, дурак старый…», и счастливо смеётся, тихо, чтобы никого не разбудить, смеётся, когда собака лижет его лицо.
На утро больные и персонал собираются в его палате. Ему дарят трость и очки, произносят напутственные слова. Все поражены переменой, произошедшей в нём за ночь: он успокоился, перестал свистеть и звать пса, лицо его расслаблено, даже морщины разгладились, и только пальцы левой руки постоянно шевелятся, словно почёсывая за ухом невидимого пса.
Он встаёт с кровати, ему подают трость, но он, улыбнувшись, откладывает её в сторону, немного вытягивает вперёд правую руку, и сжимает кисть, берясь за что-то незримое. И, попрощавшись, уверенно выходит из палаты, опережая пытающихся помочь врачей, и идёт не наощупь, а почти как зрячий, идёт, ведомый кем-то, кто тянет нетерпеливо его за вытянутую правую руку. Врачи немеют от удивления, а он, безошибочно огибая все повороты, спускается по лестнице вниз, в залитый солнцем дворик и вдыхает свежий летний воздух…
А потом оставшиеся в палате слышат его слова: «Азор, голос!» и до их слуха долетает заливистый и счастливый собачий лай.
СЛУЧАЙ В ЗООПАРКЕ
Галоши на тёртых серых валенках и грязные ватные штаны, криво заштопанные и заплатанные на коленях, и чуть-чуть серого тулупа, запах махорки, рваный кашель и смачный плевок под ноги… …шарканье резины об асфальт всё тише, пока не теряется в ночном безмолвии: сторож прошёл. Теперь надо спешить, но ног, кажется, уже не разогнуть: малейшее движение – и словно плеснули чистого спирта на еле тлеющий в мышцах уголёк боли – и она вспыхивает во всём теле – в голенях, в бёдрах, в пояснице. И её надо преодолеть, распрямить ноги, через силу разогнуть спину, сжав зубы, повернуть голову вправо и влево, и ещё пару раз, пока кровь не заструится вновь по пересохшим руслам и не распадутся колодки боли, сковывающие конечности и ярмом оттягивающие шею.
Первый, второй, третий – бегут руки по мокрому ржавому железу прутьев. И вот наконец седьмой, искомый. Вдох. Отчаянное усилие – и выпиленный с одного края прут отходит нехотя в сторону. Врата открыты. Осторожный шаг, безраличное потрескивание сухих веток и шелест опавших листьев. Прут, скользя и вырываясь, и в конце-концов ожалив ладонь металлическим заусенцем, и впрыснув в ранку яд ржавчины, трупный яд своего разлающегося тела, возвращается на своё место. Кровь на руках мешается с грязной влагой, но нет времени… потом. Потом.
Узкая дорожка, по которой прошёл сторож, окутанный сизым дымом самокрутки, вспарывая лезвием карманного фонаря грубый чёрный холст ночной темноты, опоясывает квадратный пруд с бурой болотистой водой и с бетонным дном, разветвляется и разбегается во всех направлениях.
Можно различить нечёткие силуэты чёрных лебедей, спящих на воде и изредка хлопающих подрезанными крыльями, бессильными и бесполезными.
Торопливые шаги чуть отдаются сырым эхом в запутанных коридорах аллей, местами освещённых лампами под самодельными жестяными абажурами, висящими на протянутой поперёк дорожек проволоке. Жёлтые пятна света на мокром асфальте колеблются в такт их скрипу. Когда они раскачиваются на промозглом ветру, то вырисовывая очертания старых деревянных скамеек с облезшей на них краской и вырезанными именами, то вдруг на мгновенье оживляя чёрные контуры клеток, стоящих в стороне от дорожки.
Прочь от них! Все они, рождающиеся и умирающие в неволе, загнанные в заколдованный круг стальных решёток и заключённые в нём, меряющие дни напролёт скупо отведённое им пространство и забивающиеся по ночам в смрадную темноту своих бетонных логов, недостойны ничего, кроме жалости.
Покрышки на растрёпанных верёвках, измочаленные канаты, призванные воплощать лианы в безумном железобетонном мире людей: вереница обезьяних клеток. За ними – просторные вольеры, отсекающие небо от земли металлической сетью, остовы деревьев, слезающая кора которых обнажает их серую окаменевшую плоть, а на них – сгустками ночной тьмы – спящие грифы.
От них – направо, перевести дыхание, зачерпнуть холодного влажного воздуха, застыть и прислушаться… Чудится тяжёлый кашель и словно бы ветер донёс клочья папиросного дыма… Быть не может, в это время сторож должен уже запереться в своей каморке и слушать, как шумит, закипая, царапанный и битый солдатский чайник, грея замерзшие руки.
Чёрный крест мокрого асфальта на покрытой опавшими листьями земле, налево слоны, прямо – выход, направо – хищники. Направо! И становится теплее, и улыбка озаряет лицо. Скорее туда!
Издалека уже, там, за клеткой с ленивыми жирными медведями, за жмущимися к трубам отопления львами, зелёные огни его глаз. Он не спит. Он стоит, стоит у самой решётки и смотрит вдаль. Он тоже ждёт, и он чувствует, и он предвкушает.
Всё ближе и ближе эти глаза, охваченные изумрудным пламенем нетерпения.
Серебристая мягкая шерсть, напряжённые острые уши, чуть приоткрытая пасть, из которой поднимается полупрозрачный пар.
Руки впиваются в решётку клетки, и взгляд ныряет во взгляд. Человеческий взгляд – в глаза огромного матёрого волка, пылающие зелёные глаза с двумя бездонными колодцами зрачков, из глубины которых что-то начинает медленно подниматься на поверхность.
Губы выталкивают неуклюжие слова: «Я пришёл. Я пришёл. Я обещал тебе, и я пришёл. Я подарю тебе свободу.» Уши волка нервно двигаются, он поводит носом, вдыхает тревожный запах махорки и слышит, как ближе и ближе скребут чёрный асфальт калоши. Надо торопиться, времени всё меньше.
Волчьи глаза. Прекрасные, дикие. От них невозможно оторваться. Зрачки расширяются, шерсть встаёт дыбом, и волк приближается к человеку, насколько позволяет клетка.
Лоб вжат в в решётку, рук, кажется, не расцепить, они восли уже в чугун прутьев, и чернота человечьих и волчьих зрачков сливается воедино, чтобы воссоединиться затем с ночной тьмой.
Жёлтый круг электрического света бродит по дорожке и страстно скрипит лампа, отдаваясь ветру. И тогда то искристое, что медленно вздымалось, незаметно приближалось, поднимаясь из бездны волчьих глаз, к поверхности, выплёскивается наружу, зрачки озаряются изнутри и свет устремляется во внешний мир, истребляя мрак и наполняя своим лучистым ликованием глаза человека.
С трудом разжимаются зажившие руки, взор взмывает в бесконечность осеннего неба, не встречая преград. Ноги делают неловкие непривычные движения, наполненные новой, неведомой доселе силой, унося прочь, через сонных грифов, встрепенувшихся орлов, через жалких львов, дремлющих горилл, обречённых лебедей, чтобы единым могучим прыжком преодолеть двухметровый ржавый забор, и только одна мысль будет биться в мозгу: «Свобода!», омывая сознание волнами невыразимого блаженства.
А волк будет долго смотреть вслед погасшими усталыми глазами, и оскал его пасти будет разительно напоминать тихую улыбку. А потом он уляжется на подстилку и примется вылизывать ржавчину из глубокой раны на лапе, потому что теперь можно, теперь есть время, много времени, целая жизнь.