особое внимание уделял вопросу об устройстве полосы предполья. Идея устройства такой полосы с целью разгрома противника еще до того, как он дойдет до переднего края, впервые ставилась и разрабатывалась Карбышевым в его книге с необходимой полнотой. Несколько французских и немецких журнальных статей, на которые книга ссылалась, лишь подбирались к этому вопросу, да и то больше с точки зрения исторических аналогий и примеров. Рецензия в «Вермахте» отдавала должное как самой идее, так и самостоятельному характеру ее широкой разработки советским военным инженером.
— Ну-с? На что же это похоже? — спрашивал, хитро улыбаясь, Османьянц.
— На что?
Странно, что комплименты немецкого автора не вызывали в Карбышеве ничего похожего на радость успеха или на чувство удовлетворенного самолюбия. Дмитрий Михайлович вдруг с удивительной ясностью представил себе, что мог испытывать Теляковский, когда его знаменитая книга тотчас по выходе в свет была принята как учебное руководство Сен-Сирской военной школой во Франции; когда ее немедленно перевели на немецкий, французский, испанский и шведский языки. Или когда немецкий военно-литературный журнал в 1856 году написал: «Школа, образующая таких теоретиков, как Теляковский, и таких практиков, как… Мельников, по справедливости, должна считаться первой в Европе». Конечно, не равняться «Разрушениям и заграждениям» с классическим трудом Теляковского, но и «Вермахт» — не Сен- Сир…
— Хотел обрадовать, — разочарованно говорил доктор, — а с вас, как с гуся вода.
— Федот, да не тот, — усмехнулся Карбышев.
— Похвалили не там, где хотелось бы? Мало чести? Нельзя так, Дмитрий Михайлович, нельзя! Мир заражается от нас новым здоровьем. А вы зачем пишете ваши книги?
— Пишу из потребности быть полезным. И еще из другой потребности — разгрузить мысль.
— Как это — разгрузить?
— Очень просто. Нельзя же без конца таскать с собой по свету битком набитый чемодан. Когда- нибудь, где-нибудь надо выложить из него содержимое: «Вот, смотрите…»
— Прекрасно. Но…
— Нерсес Михайлович, — позвала из столовой Лидия Васильевна, — идите пить чай…
— Моментально…
Османьянц и Карбышев вышли к столу, продолжая разговаривать, но почему-то уже не о статье в журнале «Вермахт», а о закладке нового здания Академии Фрунзе на Девичьем поле.
— Эх, Михаил Васильевич! — грустно произнес доктор заветное имя, и тишина повисла над столом…
Когда, наконец, Военно-инженерная академия перебралась в Москву, Наркевич занял в ней должность преподавателя. Вместе с тем он руководил научно-исследовательским отделом в одной из московских проектировочных организаций полувоенного типа. И вот Карбышев стал частым гостем как Инженерной академии, так и НИО.
Слава новатора бежала впереди Карбышева не потому, что он изобретал, а потому, что активно предлагал новое, разбрасывал смелые и неожиданные мысли. Он помогал направо и налево, никогда и нигде не делая секрета из своих мыслей. Он был, как открытая книга, из которой очень и очень многие черпали недостающие им сведения. Разница с книгой заключалась лишь в том, что книга не может дать больше того, что в ней написано, а Карбышев представлял собой живой источник разъяснений по любому военно-инженерному вопросу. Бывали, впрочем, вопросы, и его затруднявшие. Тогда он говорил: «Не знаю. Но сейчас узнаю и скажу». В НИО к Наркевичу он обычно для того и захаживал, чтобы кое-что узнать или кое-что сказать. Однако прекрасная способность Карбышева быть полезным как-то плохо прививалась в НИО. И очень возможно, что виноват в этом был он сам. Здешние сотрудники выступали с новой идеей не иначе, как предварительно закрепив ее за собой или подачей заявки, или докладом, или статьей. А Карбышев то и дело вторгался в запретные сферы их «личных» владений. Так, например, ему ровно ничего не стоило, пробегая по рабочим комнатам НИО к кабинету Наркевича, ухватить с чьего-нибудь стола чертеж и тут же углубиться в его рассмотрение, хотя чертеж только потому и лежал на столе, что хозяин не успел его припрятать. Ничего не стоило вцепиться в лаборанта: «Выкладывайте-ка, что нового?» И все это — прямо, просто, откровенно… Быстрота, внезапность, совершенно открытый характер набегов Карбышева на НИО крайне неприятно действовали на притаившихся в нем скопидомов. Смелая активность, с одной стороны, и застарелая, подагрическая привычка к осторожному ковылянию — с другой, размах и крохоборчество столкнулись лицом к лицу. И по месту столкновения распространился тяжелый дух шепота и сплетен. Добравшись до кабинета Наркевича, Карбышев бросал пузатый портфель на подоконник и говорил:
— А все-таки скверный тут у вас воздух! Что-то условное, невкусное, непитательное, как сахарин…
— Ну уж это вы чересчур! — недовольно морщась, возражал Наркевич.
Теперешний Наркевич совсем не походил на прежнего. Лицо его из бледного стало сероватым; черные, как дым, волосы — сивыми; надтреснутый голос превратился в плотный баритон; и по-детски узенькие плечи развернулись в длинное коромысло. Но как был он смолоду упорен, настойчив и в суждениях своих суховат, таким и остался. И попрежнему не хватало простора для творческой мысли в его умной, смелой и честной голове. Отношения Наркевича с Карбышевым складывались так, что разногласий между ними не было и не могло быть; только вел вперед Карбышев, а Наркевич лишь следовал с остановками; Карбышев открывал, а Наркевич догонял и придерживал.
Между тем время не шло, а бежало, и механика скорости, с которой оно совершало свой бег, казалась непостижимой. Дряхлое, безобразное исчезало, как сон, со старых улиц Москвы. Новое буйно поднималось на них в железобетоне и стекле гигантских сооружений, в сверкающем мраморе облицовок, в небывалой ширине тщательно выпрямленных трасс. И Карбышев и Наркевич — оба видели это. Вот они глядят из НИО в окно, как бы ожидая подсказки от того, что происходит снаружи. Но там нет ничего интересного. День хоть и майский, а серенький; в воздухе парит; пахнет близким дождем. По контрасту с этой обыкновенностью Наркевич вспоминает последние концерты Барсовой и Козловского. Наркевич знает толк в музыке, и ему приятно вспомнить, как пела вместе с Барсовой и Козловским жизнь и как в ее чистом голосе звенело счастье. На концерт Поля Робсона Наркевич не попал, но, когда Мариам Андерсен выступала в Большом зале консерватории[57], он сидел и слушал, застыв в немом очаровании. И сейчас он слушает, как за окном шумит Москва, но слышит все еще негритянскую песенку Андерсен…
Парит… Пахнет дождем… Все? Нет. Шумит Москва. Это — шум самой стремительной жизни на всем земном шаре. За Москвой идет страна, недавно завершившая гигантский тур великого пятилетнего труда. Вдруг что-то поднимает Карбышева со стула и ставит на ноги.
— Видите ли, Глеб… Я «их» понимаю. Но что же мне делать, если я люблю «новенькое»! А вы чем можете похвастать?
К конфликту Карбышева с сотрудниками НИО Наркевич относился двойственно. Конечно, сотрудники были правы юридически, этически и еще с множества других точек зрения. И, конечно, такой человек, как Наркевич, не мог не уважать их права и их правоты.
Но этого… не получалось. Хмурясь, морщась, внутренне стыдясь своей непоследовательности, Наркевич все-таки ясно видел в «вольных» действиях Карбышева нечто большее, чем обыкновенное право или обычная правота, нечто высшее, чем любой из уставов обыденной чести. И оправдывалась эта безусловная, обязательная, необходимая карбышевская бесцеремонность страстным желанием пользы для армии и страны. Карбышев быстро ходил, почти бегал по маленькому кабинету, с жадным нетерпением потирая руки. Никто лучше Наркевича не знал, откуда эти нетерпение и прыткость. Они — от мысли, на Которой безраздельно сходились убеждения старых друзей; если можно покрывать недостатки военно- инженерной техники заимствованиями из области промышленных достижений, то это и надо делать во что бы то ни стало. Мысль принадлежала Карбышеву. Он относил ее прежде всего к механизации трудоемких работ — земляных, дорожных, мостовых, лесозаготовительных. Имелись в виду траншейные землеройки, машины для установки надолб, электризация распиловки, скреперы, грейдеры, лопаты Беккера… Уже не первый день Карбышев и Наркевич прикидывали, как лучше приспособить эту технику, как спарить разные