отполированными до блеска входными дверями. Лестница вела наверх, сверкая чистотой, и медные шары на поворотах ее перил горели, как маленькие круглые солнца. Большой, темносерый, наглухо завешенный лимузин подвез Карбышева к этому прекрасному дому…

…В отличие от многих других должностных кабинетов, которые Карбышев успел посетить в Берлине за последние три месяца и которые, как правило, не поражали пышностью, этот был роскошен. В ровном свете лампы, спокойном и ласковом, дубовая мебель, ковры и гобелены казались загадочной фантасмагорией. Карбышев смотрел на хозяина кабинета и почему-то никак не мог понять, какой он: большой или маленький, старый или молодой? Точно экраном затуманенной мысли был отгорожен от него этот человек в коричневой куртке нациста с серыми петлицами под золотыми нашивками и множеством звездочек. На рукаве — повязка со значком «Дубовый лист». Да и не одна куртка коричневая, — весь этот человек того же цвета, — и револьверная кобура, и бриджи, и сапоги. Карбышев все еще не видит его как следует, но уже отдает себе отчет в том, что это очень жирный, злой и веселый человек. Жмуря глаза, как кот, чтобы лучше видеть добычу, он легко подвигает к Карбышеву глубокое, удобное кресло.

— Садитесь, генерал. Располагайтесь, прошу вас.

Он говорит по-русски совершенно свободно, почти без всякого акцента. Вот — передвижной чайный столик. На нем — две рюмочки ликера, сыр и сигары «Ортолан». Речь хозяина разливается, как река между широких берегов. Он старается говорить как можно небрежнее, безыскусственнее, придавая вместе с этим своему лицу выражение игривой беспечности.

— Да какой же вы советский генерал? Вы для меня просто милый человек. Немец, который любит вальс и пиво, не любит натянутости. Я — именно такой. Кроме того, я восемь лет прожил в России. Скажу вам по секрету: я был тогда коммунистом. Да, да… Потом разошелся с общей линией и уверовал в национал-социализм. Бывший коммунист — начальник германской контрразведки, ха! Но это не странность и не парадокс. У нас к таким вещам относятся очень толерантно…[104]

Карбышев вспомнил насильно распространявшиеся между пленными в Хамельбургском лагере толстые антисоветские книги К. Альбрехта.

— Действительно, — говорил Альбрехт, — разве и вы и я, разве мы оба не социалисты? Вы — убежденный коммунист…

— Да, я убежденный коммунист.

— Что же вы находите хорошего в том, чтобы быть коммунистом? Что дал коммунизм вашей стране? Почему в этой несчастной, братоубийственной войне, закончить которую скорейшим миром есть первый долг каждого из нас, вы так тесно связываете свою судьбу с судьбой коммунизма? Почему, наконец, вы так уверены в победе России? Разве в Семилетнюю войну русские не были в Берлине? Но немцы выгнали их из Пруссии домой…

— Вы не знаете истории вашей родины, господин Альбрехт.

— «Господин Альбрехт»? Зачем это? Прошу вас, — зовите меня по-русски: Карл Карлович… И ответьте мне, пожалуйста, просто и искренне на мои недоуменные вопросы. Не будем спорить насчет Семилетней войны. Будем говорить о сегодняшнем, о завтрашнем дне. И вы, в самом деле, полагаете, что за вами право победы в этой войне?

— Несомненно.

— Почему?

— Потому что социалистическое общество, построенное в нашей стране, есть высшее достижение мировой истории. И естественно, что нет войны справедливей, чем та, которая ведется во имя защиты страны социализма.

Радужное сияние добродушного смеха, которым озарялось до сих пор круглое лицо Альбрехта, вдруг исчезло. Альбрехт побагровел — из-за ушей, из-под скул кирпичные пятна так и поползли на его жирные щеки и потный лоб. Ему стало душно — он быстро оттянул рукой тугой и жесткий воротник своей куртки.

— Вы хотите взять Германию голодом, — прохрипел он, — но если вы считаете это справедливым, то мы находим, что еще справедливее, когда ваши пленные голодают в наших лагерях. Мне жаль вас, генерал. Придет такое время, когда вы скажете: Карл Карлович, я к вашим услугам. Но будет поздно.

— Такое время не придет.

— Придет. Откажитесь-ка лучше от ваших идиотских взглядов. Тогда мы гарантируем вам жизнь и положение генерала. Иначе вы сдохнете, клянусь!

— Возможно. Но советские генералы совестью не торгуют. Придется умереть, — умру как солдат. Я — коммунист.

Альбрехт так брякнул по столу своим свинцовым кулачищем, что звон пошел по его роскошному кабинету.

— Довольно! Вы — непримиримый враг национал-социалистского государства. Таким, как вы, нельзя давать дышать. Их надо давить, давить… Надо их резать, кромсать… Gangrena spontana…[105] Резать, резать…

В кабинет вбежали адъютанты, секретари, стенографы.

— Взять его! — кричал Альбрехт. — Убрать!..

Когда Карбышева увели, он еще некоторое время продолжал кричать. Но постепенно из этих беспорядочных криков ненависти все отчетливее и отчетливее начинало складываться вполне членораздельное приказание:

— Изготовить листовку… Текст: «Генерал-лейтенант Дмитрий Карбышев… перешел на службу Германии. Ваше дело пропало… Сдавайтесь, потому что ваши лучшие люди перешли к нам… Сдавайтесь!» Разбрасывать с самолетов… Тираж…

Альбрехт крупными глотками пил холодную воду. Его зубы мелко стучали о край стакана, и ему казалось, что в этом стуке ясно повторяются недавно произнесенные им в горячке гнева слова: «Gangrena spontana…»

* * *

На песчаной равнине, по обеим сторонам реки Пегниц, лежит древний германский город Нюрнберг, — чистенькие, неровные улицы; дома со шпилями и высокими крышами; на фасаде почти каждого дома — большое окно со скульптурой и цветком; на площадях — фонтаны со статуями; сквозь серый фабричный дым — замок с башнями, стены и зеленые рвы. Старинная слава города — строгая кисть Альбрехта Дюрера и веселые песни сапожника Ганса Закеа. Теперь же Нюрнберг славится тюрьмой гестапо.

Еле-еле светятся в ночном тумане фиолетовые огоньки. У двери такой глухой вид, что открыть ее кажется невозможно. Но вот что-то щелкает, и между двумя многоэтажными домами, которые сходятся наверху, распахиваются ворота. Обнаруживается большой, совершенно пустой двор. Карбышев идет через двор; при нем — двое конвойных. Опять что-то щелкает, и ворота позади закрываются. Маленький подъезд… Маленькая приемная… Люди: на голове — — шлем, на плечах — пиджак, на боку — противогаз, на ногах — высокие военные сапоги и на груди — этим решается все, — нацистский значок. Эти люди быстро подступают к Карбышеву и с профессиональной, фокусной ловкостью обыскивают его. Осматривают личные вещи и составляют опись. Наспех заполняют анкету. Затем Карбышева ведут в камеру. Это — очень небольшая комната. В ней набито двадцать пять заключенных. Откидные кровати пристегнуты к стенам. Постели — на полу. Ночь кончается. Сигнал к подъему. Заключенные вскакивают. Дверь камеры пропускает ведро не то с кофейной бурдой, не то с кипятком на муке, не гуще свиной болтушки…

Вступает в дело ефрейтор СС Теодор Гунст. Как и всегда по утрам, он звероподобен, — придирается, грозит, замахивается. Но бить не смеет. Времена, когда за малейшее отступление от тюремного ритуала — за складку на одеяле, за крохотное пятнышко на котелке, — Гунст бил, увечил, даже убивал заключенных, — эти времена прошли. Гунст орет, разносит за пыль, за плохо сложенные в углу постели, но… режим уже не прежний. Гунст — исполнитель; а режим — сам по себе.

Днем раздается обед: двести граммов хлеба на два раза и суп из кольраби; на второе — две-три небольшие картофелины или каша. Как и в лагерях, в нюрнбергской тюрьме гестапо все рассчитано на физическое воздействие; желудок подвергается воздействию в первую очередь. Гунст свирепствует весь день. Заключенные избегают взгляда его синевато-серых глаз, застывших в холодной глубине упрямого

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату