— Абдул!
— Чего изволишь, ваше благородие?
— Откуда ты родом?
— Из Казани, ваше благородие.
— Значит, подпоручик и ты — земляки?..
— Никак нет, ваше благородие.
— Почему нет? Ты ездил с подпоручиком в отпуск?
— Так точно, ездил, ваше благородие.
— В Казань?
— Никак нет, в Саратов, ваше благородие.
— Да ведь подпоручик говорил про Казань?
— Она, наверно, шутил, ваше благородие.
— А мать его где живет?
— В Саратове…
И Абдул принялся рассказывать, как ездили они с барином в отпуск. Мать Лабунского — старая, бедная вдова, живет «из пенсии», на чердачке под крышей. «Все барина крестил, крестил, крестил…» Говорила она сыну так: «Бедовая у тебя, Аркаша, голова. И сложить ее тебе ровнехонько ничего не стоит. А я-то как же?» На обратном пути, в поезде, барин, действительно, с какими-то офицерами всю ночь играл в карты и всех обыграл. В Москве заказал сапоги на Волхонке по особому фасону. Только мастер с Волхонки и умеет так шить. Абдул сам ему деньги относил. А выиграл барин не сапоги, — деньги только. Насчет сапог пошутил, наверно…
Карбышев встал и потянулся так крепко, что по суставам кое-где хрустнуло. Ему не хотелось больше дожидаться Лабунского. Хлестаков? Несомненно. Эта мысль и вызванное ею чувство были похожи на луч солнца, внезапно сверкнувший из-за туч и тут же утонувший в грязном омуте талого снега. Разве может Хлестаков выйти победителем из такого грозного, беспощадно прямого состязания, как эта война? Хлестаков… Авантюрист…
Карбышев подошел к столику, чтобы еще раз переглядеть лежавшие на нем под листком бумаги странные книжки. Однако ни листка, ни книжек на столике уже не было. Оставалось немедленно уйти…
Елочкин вызвал Лабунского в галерею по очень важной причине. Уже целый час слушал он с помощью своего аппарата австрийский подкоп. Было ясно, что подкоп проходил наискосок под галереей, и может быть, даже крест-накрест. Грунт — вязкая глина. Судя по слышимости, австрийцы возились за аршин от Елочкина — не больше. Они что-то таскали в свою нору. Что? Наверное, мешки и ящики с песком. А это означало, что они приступили к зарядке. И Елочкин вызвал Лабунского.
Прибежав, подпоручик тотчас схватился за клистирные трубки. Так оно и было. Австрийцы прошли забивкой под галереей. Уже прошли. Это — первое. Второе: возня у них затихла. И тогда Лабунский начал распоряжаться, приказывая своим подвальным шепотом. Прежде всего следовало разобрать пол галереи в том месте, где он служил кровлей австрийскому подкопу. Затем… Солдаты закрестились:
— Гос-споди!
— Дурачье! Да ведь сейчас никого в австрийской дыре нет. Выноси оттуда мешки с песком, ищи провода, режь…
Провода скоро нашли. Лабунский приказал Елочкину присоединить к их концам другие, уже заготовленные, такого же сопротивления.
— Разбирай, ребята, австрийскую забивку… Вытаскивай заряды… Разряжай…
Здесь, в австрийской галерее, Лабунский и Елочкин ждали прихода хозяев. Должны же были они явиться, чтобы выяснить, почему так долго не взрывается подкоп. Ожидание затянулось, — прошло времени с полчаса, а то и все сорок минут, когда, наконец, в галерее подкопа послышались осторожные шаги. Шли трое. Передний — австрийский офицер — держал в руке электрический фонарик. Как слепые, прежде чем ступить, ощупывают дорогу палкой, так и он тыкал в землю белой палкой светового луча. Лабунский с ужасом подумал о том, что в кармане его шинели заряд, наган же в кобуре под шинелью, а шинель он забыл расстегнуть. В этот момент австрийский офицер поднял фонарик и прямо перед собой увидел вытаращенные серые глаза и норвежскую бороду Лабунского. Это неожиданное видение показалось австрийцу таким страшным, что, отпрянув, он закричал. Он кричал неживым, бессмысленным голосом, какой бывает у людей во время сонного кошмара:
— А-а-а-а…
Солдат, стоявший позади него, выстрелил в Лабунского, но промахнулся. Продолжая кричать, офицер выхватил револьвер. «Вот и конец», — просто подумал Лабунский и хотел зажмуриться. Но что-то непонятное метнулось под ноги австрийцу. Его крик оборвался, к сам он упал. Падая, он, вероятно, уже считал себя убитым, потому что отбросил револьвер. И в ту же минуту подбивший его Елочкин сидел на нем, туго перетягивая руки пленного тонким телефонным проводом. Два выстрела грохнули почти одновременно. Лабунский достал свой наган. Один из австрийских солдат лежал с простреленной головой, другой уносил ноги к выходу из галереи, — было слышно, как усиливал он свой неровный бег, спотыкаясь и на что-то наскакивая. Елочкин поставил пленного на ноги, крепко держа за провод.
— Добро, что так, а то бы и хлястика не осталось… Лабунский прохрипел:
— Ты спас меня, Елочкин, — спасибо! Уводи лейтенанта…
— А вы, ваше благородие?
Подпоручик махнул рукой и быстро пошел в темноту, — туда, куда только что убежал австрийский солдат. Оставалось сделать самое главное и… тогда все!
Дежурные видели из окопов, как за черной стеной ближнего леса с зловещей яркостью вдруг вспыхнул зеленовато-желтый сноп огня. Земля дрогнула от удара. Белая кисея снежной пыли взвилась к небу. Но уже на полпути ее нагнал гигантский всплеск камня, щебня, мусора, рваной жести, битого стекла и деревянных балок. Заслоненная этой непроницаемой массой, как бы потухла луна, и небо странно приблизилось к земле. Но затмение продолжалось недолго. И ночь стала еще светлей, чем до взрыва, когда Лабунского пронесли мимо окопов на перевязочный пункт…
Между развилистыми голыми деревьями плотно припали к земле маленькие темные избицы с острыми, густо заснеженными крышами. Это деревня; в ней — батальон полкового резерва и перевязочный пункт. Изобилие походных кухонь и линеек под белыми холщовыми пологами говорило об этом с несомненной ясностью. На перевязочном пункте работал Московский отряд Красного креста. Кислые запахи, крови и пота густо висели в холодном воздухе. Легко раненые солдаты переговаривались довольными голосами:
— Я тебе зря не присоветую. Завсегда перед боем портки али портянки смени, — самым легким обойдешься.
— Гляди, кабы вдругорядь леший не обошел с приметой-та!
Доктор принялся за Лабунского.
— Грудь? Контузия… Сильная… Да, не без последствий!
Потом показал санитару на сапоги раненого.
— Снимай! Осторожней!
Но как только санитар потянул с левой ноги подпоручика все еще красивый и блестевший из-под грязи и крови собиновский сапог, Лабунский заревел от неистовой боли. Ему показалось, что его разрывают пополам. Доктор рассердился на санитара.
— Я тебе, дубина, велел осторожней. Экий вахлак! Срезай ножницами!
Собиновские сапоги стали распадаться на куски. Доктор наклонился над ногами Лабунского, ощупывая, придавливая, оглаживая.
— Ранены, поручик, осколками в обе ноги. Чем глубже, тем раны шире… Рваные…
— А осколков не видно, доктор? — спросил Лабунский, — нельзя ли их вытянуть?
— Ну что вы, в самом деле, учите… Хм… Хм… Да-с! Сапоги у вас были казовые, слов нет, но боюсь, как бы вам от них-то именно и не скапутиться, В обеих ранах и кожа от голенищ, и лак, и клей, и черт знает