— На усть-ижорском полигоне. Если угодно, я прикажу заготовить вам разрешение… Мы очень ценим в наблюдателях боевой глаз. Перед отъездом расскажете о впечатлениях.
— Слушаю.
И вот Карбышев покатил в Усть-Ижору. Сельцо этого названия отстоит от Петрограда на двадцать пять верст, расположено в том месте, где река Ижора впадает в Неву, и хорошими каменными домами походит на город. Летом оно поражает бойкостью пристанской суеты, а зимой, наоборот, — безлюдьем. Здешний полигон издавна популярен в военных кругах Петрограда, и Карбышев бывал на нем еще во времена училища и академии.
Опытные стрельбы по убежищам наблюдались комиссией из артиллеристов и военных инженеров. Убежищ было построено только три, но покрытия на них соответствовали семи различным типам прослоек из земли, камней и бревен. Стрельба велась стальными фугасными бомбами из шестидюймовой крепостной гаубицы с четырехверстного расстояния. Саженях в двухстах от убежища прятался боковой блиндаж — оттуда и велось наблюдение. После каждого попадания комиссия выходила на поле и осматривала результаты. Повреждения измерялись; характеристика их тут же заносилась в журнал. Корректировка стрельбы производилась из наблюдательного блиндажа по телефону. Ни ветер, ни вьюга, ни мороз не могли отменить испытания, коль скоро оно назначалось. Первая стрельба: двадцать пять выстрелов и одно попадание; вторая: двадцать пять выстрелов и шесть попаданий; пятая: восемьдесят выстрелов и четырнадцать попаданий. Постепенно обрисовывались выводы. Становилось, например, ясно, что входы и стенки входов в убежища — самые уязвимые в них места; что, завалив вход, можно одним попаданием замуровать убежище; что, во избежание этого, надо строить убежища не с одним, а с двумя входами и с расстоянием между входами не меньше, чем в пять саженей. Кроме этих стрельб, на полигоне производились испытания препятствий Фельдта и Бруно артиллерийским огнем и гранатами Новицкого. Все это так интересовало Карбышева, что он не пропускал ни одной стрельбы, ни одного испытания. И все-таки свободного времени было в избытке…
…Еще в начале января, когда определилась задержка с переводом в пехоту, Карбышев телеграфировал начальнику второочередной дивизии, в прикомандировании к которой состоял на Бескидах и в которую не прочь был бы теперь окончательно перейти: «Прошу ходатайства вашего превосходительства переводе меня Васильковский полк». Старший адъютант штаба дивизии отозвался довольно скоро: «Генерал Азанчеев запросил прикомандировании вас Васильковскому пехотному полку. Ответа не поступило». Азанчеев? Это должно было означать, что старый начальник дивизии отчислен, а произведенный в генерал-майоры и назначенный командиром бригады Азанчеев временно заступает в его должность. Карбышев поморщился. Все, что он слышал об Азанчееве под Перемышлем, было двойственно и неопределенно. Но в конце концов не сошелся же свет клином…
…В числе членов комиссии, наблюдавшей за стрельбами на усть-ижорском полигоне, состоял хорошо известный Карбышеву по Бресту фон Дрейлинг. Этот блестящий офицер уже не числился больше по гвардии. Переход в армию дал ему чин, выслуга — другой; он был теперь капитаном и служил в Главном инженерном управлении. Фон Дрейлинг попрежнему был строен, ловок, исполнен здоровья, красив, любезен и разговорчив. Но в его красноречии Карбышев заметил странность, которой не было раньше. Толкуя о стрельбах на полигоне, он назойливо пользовался не вполне корректными сопоставлениями: «прекрасный русский солдат» и тут же — «немецкая техника»; «превосходная русская артиллерия» и — «недостаток снарядов»; «отличная русская кавалерия» и — «особенности позиционной войны». Вместо «немцы» он говорил — «противник»; вместо «Петроград» — «Петербург». Когда Карбышев рассказал фон Дрейлингу о своих затруднениях, он пожал плечами и сказал:
— Русская пехота великолепна, но противник владеет искусством, которого у нее нет. Вы примете пехотную роту только для того, чтобы очень быстро с ней погибнуть. А между тем вы недавно женились, — не так ли? Словом, я хочу вас кусать, если вы, действительно, решили…
Последние слова фон Дрейлинга, явно переведенные с немецкого, растаяли в холодном тумане сумеречного утра, как привязной воздушный шарик, который вырвался вдруг из руки споткнувшегося ребенка.
— Я рассказал вам о моих планах, — резко и сухо оборвал его Карбышев, — вовсе не потому, что нуждаюсь в советах.
«О, как недостает этому офицеру хорошего воспитания, пфуй!» — подумал фон Дрейлинг. Однако его красивое лицо выразило растерянность: он понял свою ошибку. И поэтому проговорил вслух совсем не то, о чем думал:
— Я не хотел вам советовать, — это вышло невольно. Прошу меня извинить. Но я мог бы помочь вам, как старому сослуживцу.
— Чем?
— Мой брат служит в отделе дежурного генерала Главного штаба. Он имеет возможность влиять на перемещения по Северному фронту.
— Вот это прекрасно! — воскликнул обрадованный Карбышев.
Фон Дрейлинг поднял брови, слегка покраснел, дозволяя себе шутку, и сказал рассудительно и тихо:
— Итак, на Шипке все спокойно! Мой брат, с которым я вас познакомлю, не будет давать советы. Он сделает или не сделает…
…Холодно-безучастный полковник из комитетской канцелярии спросил Карбышева:
— Завтра вы не едете в Усть-Ижору?
— Нет.
— Отлично. Вы никогда не бывали на Путиловском заводе?
— Нет.
— Если хотите…
Поручение было пустое. Но Карбышев и не думал отказываться. В первый год войны Путиловский завод давал по тридцати пушек в месяц; летом прошлого года — по сто восьмидесяти, а теперь, говорят, — по триста. Десять орудий в сутки! Увидеть великанское нутро этого гиганта было в высшей степени интересно.
— Пожалуйста. Приказывайте, господин полковник…
Дымная и ржавая перспектива завода открывалась издалека. В эту перспективу входили длинные составы готовых к отправке поездов. Пристыв колесами к бесчисленным платформам, таились под серыми брезентовыми колпаками отправлявшиеся на фронт пушки. Но составы не громыхали, мерно раскачиваясь на рельсовых стыках, — они стояли на месте. И красные позвонки хвостатых эшелонных чудищ — платформы — тоже никуда не шли. Да и вся перспектива завода казалась неживой. Нет, глаз не обманывал Карбышева. И ухо его не ошибалось. В неподвижности и тишине оцепенел завод. Молчала дробь чеканщиков в котельных. Замер лязг электрических сверл. Не вялась над крышей кузницы копоть. Сквозь черные стекла не прыгало бледное пламя горнов и не двигались возле него быстрые тени людей. Под высоким стеклянным куполом просторной башенной мастерской тоже было пусто. Еще не потухла мартеновская, похожая снаружи на грязный двухъярусный вокзал, но угольные платформы уже не въезжали в ее темноту и не пропадали в ней. Где-то далеко внутри мартеновской стояла наклонная струя белого огня, — из печи выпускалась плавка. Струя изливалась из моря, спокойного, ослепительного, нестерпимо жаркого. Перед морем суетились полуголые люди в глухих синих очках. Струя лилась, но казалась неподвижной, и было непонятно: как же это может быть? «Печку держать на кипу!» — отчаянным голосом приказывал мастер. Но и мартеновская стала через полчаса. Путиловский завод бастовал…
…Казалось, завод раздавил улицу. Из-под его бетонных ног вздулась она мелкими пузырьками слепых домишек. Огромные пустыри льнули к домишкам — тусклый пейзаж ушедшей в землю улицы. Извозчичьи сани медленно подвигались к Нарвской заставе, скрежеща полозьями по лысой мостовой. Карбышев возвращался с завода. И много людей вокруг тоже или ехали, как он, на «ваньках», или выглядывали из окон трамвайных вагонов, или пешком огибали углы улиц, кланялись друг другу или шагали в вялой задумчивости. Эта мирная картина странно раздражающим образом действовала на Карбышева. В конце концов он не понимал ни себя, ни всех этих людей. В самом деле, как можно вот этак спокойно ходить, ездить, кланяться, когда почти рядом — фронт, окопы, пушки и кровь, а Путиловский стоит,

 
                