выпрямившись, просительно посмотрела на то место первого ряда, где сияло загорелое лицо привставшего и махающего рукой Франгейта.
Заставив себя кивнуть, она сделала это вполне театрально, хотя с упреком себе. Вся сцена, включая кивок, длилась не более минуты — минуты, в течение которой было совершенно нарушено равновесие духа одной женщины и укрепилось — другой. Карион, не оглянувшись, ушла с раздражением; ее провожал несколько приподнятый шум ровных аплодисментов. Так на весы успеха одинокий человек из ивовой заросли бросил решительный груз — не в пользу своей любви.
Окруженный легкой атмосферой скандала, выражаемой изумленными или негодующими взглядами, Франгейт просидел тихо, с упавшим сердцем, до занавеса. Он чувствовал, что она уедет. Он видел, как девушка передала ветку руке, высунувшейся из-за кулис, и множество раз ошибаясь всевозможными переходами, спрашивая с краской в лице, как идти, попал в коридор, где газовые рожки делали белый день среди ночи. Рассеянно посмотрев на змеиные глаза горничной, он стукнул в заветную дверь одновременно рукой и сердцем, затем очнулся среди цветов, разбросанного платья и зеркал. Здесь пахло тяжелыми ароматами и жженым волосом.
— Здравствуй, дикое прошлое, — полусмеясь и прислушиваясь к шуму за дверью, сказала девушка. — У тебя уже борода. Ты слышал обо мне. Как? Где? Что значит твоя оригинальная выходка? О, если бы ты подождал немного! Ведь ты зарезал меня. Я сразу устала, у меня был очень трудный момент… меня сильно избили. И все пропало…
Франгейт не кончил. Он потрепал ее руку, дружески похлопав холодные пальцы своей сильной рукой.
— Я знаю, что тебе тяжело, — сказал он, — я чувствовал, что тяжело; потому и разыскал и приехал к тебе. Но дай взглянуть.
Он обвел ее лицо пристальным взглядом. От прежней Карион сохранилась лишь упрямая верхняя губка и глаза, — остальные черты, оставшись почти прежними, приобрели острый оттенок лихорадочной жизни.
— Ты похудела и очень бледна, — сказал он, — это, конечно, оттого, что нет света наших долин. Смотри, как у тебя напружены на руках жилы. Твое сердце слабеет. Бросай немедленно свой театр. Я не могу видеть, как ты умираешь. В каких странных условиях ты живешь! Здесь нет нашей ивы, и наших цветов, и нашего чудесного воздуха. Тебя, верно, здесь держат насильно. Однако я здесь, если так. Ты будешь снова розовой и веселой, когда перестанешь портить лицо различными красками. Зачем ты назвалась Элен Грен? Вместе с именем как будто подменили тебя. Разве не ужасает тебя жизнь среди этих картонных роз и холщовой реки? Я видел нарисованную луну, когда сюда шел, — она валялась в углу. Тебе надо быть здоровой, как раньше, и бросить этот убийственный мир. Слушай… я говорю много оттого, что мне дико и непривольно здесь. Слушай: давно уже, так как я хорошо знаю реку, зовут меня лоцманом на два парохода, и ты будешь жить со мной спокойно, как твоя рука, когда лежит она ночью под головой. Вспомни, как золотист и сух песок на ивовой заросли, вспомни купанье и как кричала ты утром пронзительное «а-а» и болтала ногами. Идем. Идем, Карион, скоро будет обратный пароход, в три часа ночи, — погода отличная.
Говоря так, он притягивал и целовал ее руки, заглядывая в глаза.
Она отняла руки.
— Ты… ты говоришь очень смешно, Франгейт. Думаешь ли ты о том, что говоришь?
— Я думал все время.
— Знаешь ли ты, что такое «артист»? Артист — это человек, всецело посвятивший себя искусству. Я уже известна; вот-вот — и слава разнесет мое имя дальше той трущобы, где я родилась. Как же ты думаешь, что я могу бросить сцену?
— Прут был посажен тобой, — кротко возразил Франгейт, — случилось истинное чудо, что он дал листья. Я всей душой хотел этого. Это была твоя память, и ты поклялась ею, что возвратишься. Разве я не могу верить тебе?
— Нет, можешь, — сказала она с трудом, вся дрожа. Ее взгляд стал остер и неподвижен, лицо побелело. Взяв шарф, она, не сводя взгляда с Франгейта, стала медленно окутывать им шею, смотря с открытой и глубокой ненавистью. И вся она напоминала теперь отточенный нож, взятый неосторожной рукой.
Франгейт смолк. Несколько выражений пробежало в омраченном его лице: боль, тревога, нежность; наконец, залилось оно глубоким, ярким румянцем.
— Нет, — сказал он. — Я не хочу жертвы, я пришел только сказать, что ива цветет и что не поздно еще. Простите меня, Элен Грен. Будьте счастливы.
Так он ушел и очутился на улице, идя совершенно спокойно, как для прогулки. На темной площади встретил его неподвижно ожидающий Рауссон, шепча на ухо тайные, заманчивые слова. Но у него хватило силы подождать ровно три года, пока снова не зацвело сердце, как та ива, которую спрыскивал хлорофиллом доктор растений.