значения, имеет военные заслуги, дореволюционный партстаж.
Другие норовят блатовать, мухлюют, и контора их разоблачает:
— Вы указали, что хотите ее захоронить рядом с мужем, а, оказывается, это ее самый первый муж, она два раза после него замужем была. Все же надо совесть иметь.
Третьи ищут, кого бы задобрить взяткой, богатой выпивкой. Одни хотят сунуть начальству, другие стремятся подмазать простых людей с лопатами.
Четвертые норовят захоронить человека с нахрапа, нахально, вот так же въезжают без ордера в комнату, а потом долго, нудно добиваются жировки.
Имеется указание — заброшенные могилы ликвидировать и на их месте производить новые захоронения. Вот вокруг такого дела много страстей, ничуть не меньше, чем вокруг жилой площади, на которой никак не угаснет одинокая старушечья жизнь.
Но, наконец, разрешение на заброшенную могилу получено, — и бывает так, что гроб становится на гроб, а под вторым оказывается третий. Вот и лежат: потерявший имя купец, беспощадный к буржуазии романтик-коммунар с красным полуистлевшим бантом — тоже всеми забытый, кадровичка — зав. секретной частью. Кто-то будет четвертым?
Почему же любят многие люди ходить на кладбище?
Конечно, дело тут не только в кладбищенской зелени и не в том, что приятно сажать цветы, строгать и красить.
Это причины боковые — поверхность, — а главная причина, как и большинство главных причин, скрыта, она в глубине лежит.
…Измученные горем, бессонными ночами, часто невыносимыми угрызениями, люди приезжают на кладбище, хлопочут о месте для захоронения.
Хлопоты эти тяжелы, унизительны. Минутами возникает нехорошее чувство к умершему — ему-то все равно, а я, мы так страдали, не спали ночами, когда он умирал. Сколько раз бегали ночью в аптеку за подушками с кислородом, а вызовы «неотложки», лекарства, фрукты. И не видно конца, человек умер, а мучения продолжаются.
А на кладбище умные люди говорят:
— Не расстраивайтесь, все устроится, какие ни есть бюрократы, все равно похоронят, еще не было такого случая, чтобы не похоронили.
И правда, похоронили.
И вот в воспаленные горестные сердца, вместе со стуком земли о гробовую крышку, входит светленьким лучиком чувство покоя и облегчения. Схоронили…
Маленькое, тоненькое чувство облегчения и есть тот зародыш, из которого развиваются новые отношения — отношения между живыми и мертвыми. Вот из этого тоненького лучика и рождаются оживленные толпы, идущие в ворота кладбища, радостный труд по украшению, озеленению могил.
Как же развивается этот зародыш?
Чтобы проследить за его развитием, понять, как раздирающая вечная разлука с близким человеком обращается в милые кладбищенские радости, надо на время уйти с кладбища в город.
Отношения близких людей редко бывают гласны, явны, как бы одноэтажны, линейны.
Это здания с толстыми стенами, с глубокими подвалами, с темными жаркими спаленками, с надстройками и пристроечками.
Что только не происходит в этих комнатухах, подвалах, коридорчиках и чердаках. Чего только не видели, не слышали бестелесные стены скрытых в сердцах строений. И свет, и беспощадные упреки, и вечную жажду, и тошное пресыщение, и правду, и бешеное желание избавиться, и многолетнюю мелочную волынку, и счет на копейки, и страшную тайную ненависть, и драки, кровь, кротость.
Иногда вдруг все содрогаются, услышав о сыне и невестке, убивших мать, чтобы расширить свое жизненное пространство. Две дочери с целью грабежа повалили мать на кушетку, стали заливать ей в рот крутой кипяток. Рабочий выиграл по займу двадцать пять тысяч рублей, побежал сообщить жене о великой радости, а когда оба вбежали в дом, увидели — их трехлетняя девчонка сожгла, обратила в пепел выигравшую облигацию; отец, с потемневшим от бешеного отчаяния умом, схватил топор, отрубил ребенку кисти рук. Это страшные и редкие уродства, но ведь и уродства рождены жизнью.
А иногда кажется, что тихие омуты жизни еще страшней.
Десятилетиями живут в одной комнате муж и жена, и десятилетиями он уходит то днем, то вечером, то в выходной, то на ночь — у него вторая семья. Жена молчит, и муж молчит, но так тяжел ее молчаливый укор, ее жалкая улыбка, ее попытки обманывать детей, знакомых, ее покорная забота о нем. Иногда ужас охватывает его, но что он может сделать со своим сердцем, а там, где его любовь, — тоже жалкая, виноватая и беспомощная улыбка, укор, счет на копейки.
У свекрови с невесткой хорошие отношения, спокойные, ровные. Спокойствие основано на том, что старуха отдала молодым свою комнату, перебралась в проходную, потом отдала свою кровать, спит на раскладушке, вытащила свои вещи из шкафа и положила их в фанерный ящик в коридоре, а шкаф отдала невестке; невестка не любит цветов, от них тяжелый воздух, и старуха рассталась со своими многолетними агавами и фикусами; невестке сказали, что от кошки у Светочки могут быть глисты, и пришлось старухе расстаться со старым котом, таким старым, что Светочкин папа сам еще был маленьким Андрюшей, когда в доме появился этот кот. Бабушка его завернула в чистую косынку и отвезла на пункт. Старуху особо мучительно терзало, что кот, полный доверия к ней, спокойно дремал у нее на руках во время своего последнего путешествия. Старуха молчит, и сын молчит. Она видит, что он боится остаться с ней наедине, он видит ее беззащитность, а она понимает жалкое бессилие своего сына и, примиренно кивая дрожащей белой головой, часами слушает его торопливо угодливое, обращенное к жене: «Милочка, Милочка, Милочка…»
А вот старик всю жизнь тянул семью, работал сверхурочно, брал за отпуск денежную компенсацию, поддежуривал в праздники и в выходные дни за двойную оплату, даже под Новый год, отказывался погулять с товарищами, выпить кружку пива. «Тебе, видно, нужно больше всех», — говорили ему товарищи. «Семья», — виновато отвечал он. И действительно, семья была большая, но все были сыты, обуты, кончили институты, вышли в люди. Теперь старика разбил паралич. Куда только не писали сыновья и дочери, ничего не помогло, не взяли в больницу парализованного хроника. Вот дети кормят его с ложки, убирают постель, выносят подкладное судно. Он неподвижен, лишился речи, но слух и зрение сохранил, он видит лица и слышит разговоры своих детей. Внук спросил у своего отца — старикова сына: «Почему у дедушки все время текут слезки из глаз?» — «Глаза у него больные». Старик беззвучно молит о смерти, а смерть не идет.
В семье у рабочего единственный сынок — слабоумный. Ему шестнадцать лет, а он еще не умеет сам одеться, с трудом, невнятно произносит самые простые слова и улыбается весь день кроткой, тихой улыбкой. Как страшно родителям, а вдруг их безумное дитя переживет их. Куда он денется, их никому не нужный Сашенька? Но тут же они ужасаются от мысли, что от них навек уйдет это слабое, жалкое создание, которое они любят особой, горькой и нежной любовью. И в то же время они хотят его смерти — боятся оставить его на этом свете одного. И в то же время они ужасаются этому желанию.
А тут врачи сказали: рак желудка, метастазы. Боже мой, боже, как страшно она умирала, день и ночь она выла, металась, проклинала свою старшую сестру, не отходившую от ее постели.
Все это боль жизни, гроза. А ведь в жизни не только гроза.
Но иногда кажется, что обычная будничная морока жизни, идущая в труде, любви, дружбе, так же тяжела, как и гроза жизни.
Семья живет в спокойном довольстве, но сколько в жизни безысходного, сложного, запутанного. Отца оскорбляет практицизм детей — самодовольные успехи сына, его связи и знакомства с нужными и знатными людьми, его безразличие к книге, природе, его рассуждения о житейских выгодах и невыгодах; сколько унижающего в разумном, рассчитанном замужестве дочери, в добропорядочном мире советской аристократии, в который она вошла; как по-животному проста, как банальна оказалась дочь в своей новой семье, в своих квартирных, дачных, автомобильных делишках; а он-то называл ее в детстве Аленушкой, угадывал в ней неистовую совесть Софьи Перовской. И вот жена восхищена успехами сына, дочери. «Ты жизнь мне отравлял своим вздором, а теперь я вижу — наши дети живут, как все нормальные настоящие люди». И он все видит, все понимает, и его жизнь зашла в тупик, и жить не хочется.