Операция и облучение радиевой пушкой не спасли Ксению Александровну. Метастазы образовались в печени и в желудке, и старая женщина в муках умирала. Лишь в последние часы жизни она потеряла сознание. Но когда одна из племянниц негромко спросила, приложить ли к ногам умирающей грелку, Ксения Александровна произнесла:
— Не надо.
Находившиеся у постели переглянулись: значит, беспамятство умирающей было кажущимся.
Родные переглянулись и потому, что подумали о своих разговорах в комнате умиравшей.
Тяжело дышавшая, с укатившимися под верхние веки глазами, с обострившимся бледным носом, Ксения Александровна, казалось, уж ничего не слышит, ушла в тот туман, где нет ни дорог, ни тропинок к другим людям, одна лишь глухая вечность…
Студентка Ира сказала:
— У тети Ксении удивительный характер: она была скупой и одновременно доброй.
Потом они говорили о делах житейских. Ксения Александровна прожила долгую, почти семидесятилетнюю жизнь, пережила трех мужей, жила экономно, берегла каждую тряпочку, старые костюмы, обувь…
Старшая племянница, Леночка, инженер, работавшая на заводе, растившая двух детей, сказала:
— В комиссионные ношеных вещей не принимают, говорят, на Преображенском рынке есть палатка, где берут старое барахло.
Сестра Ксении Александровны, Варвара Александровна, мать Иры, вздохнула от бестактных слов Леночки и проговорила:
— Ксения меня всегда упрекала за непрактичность и транжирство, — и задумчиво добавила: — Странно, она вдруг дней десять тому назад достала из комода и надела какие-то дешевенькие бусы, я говорю: «Сними, они беспокоят тебя». — «Нет, — говорит, — пусть на мне будут». А я их никогда не видела на ней и не помню их совершенно… Кто бы это ей подарил их?
Ира посмотрела на умирающую и сказала:
— Слезы текут у тети по щекам, точно она сознает…
— Какое уж сознает, — сказала Лена, — это непроизвольно, как она мучилась все эти дни, бедная. Скорей бы конец, столько мучений, а мой Ваня с детьми один справляется.
Ксения Александровна удалилась в прошедшее время, о ней говорили: «была», а она дышала тяжело и шумно, и чувствовалось, что дыхание для нее непосильная работа.
Лицо ее похудело за дни болезни и потому помолодело, напоминало Варваре Александровне ту большеглазую девушку, которую считали самой красивой в семье, в гимназии, в Самаре.
Варвара Александровна заплаканными глазами смотрела на шкафы, на картины, на горку с посудой и подумала, что, вероятно, Ксения ни в одном из своих трех замужеств не была счастлива.
Как— то по-новому видела Варвара Александровна комнату сестры, -с каждым часом рвалась связь между Ксенией и Ксениными вещами, таяла ее безраздельная власть над ними. И Варвара Александровна, плача о сестре, не могла отделаться от беспокойных мыслей. Завещание, сделанное сестрой, давало Варваре Александровне право по своему усмотрению делить наследство между родственниками. И хотя Варвара Александровна гордилась тем, что без всякой жадности, в ущерб себе разделит наследство, она стыдилась того, что мысли об этом справедливом разделе не оставляли ее, и тогда она склонялась над умирающей.
Ее кольнули слова Лены о старых, ношеных вещах.
Видимо, Лена была чем-то недовольна.
Лена была известна в семье своей практичностью, а в суждениях отличалась прямотой и даже некоторым цинизмом.
Ей прощали это — уж очень тяжелой жизнью жила она: всегда в денежных недостачах, работая на заводе с восьми утра, а дома, в жестокой девятиметровой тесноте, занятая до ночи готовкой обеда, стиркой, шитьем. А муж ее, Ваня, зарабатывал мало и имел пристрастие к пиву и портвейну.
Но на этот раз она не высказала своей раздраженной мысли.
И вот на слова Иры о грелке умирающая произнесла: «Не надо»…
Она уж не могла делить с людьми свои мысли и чувства, а в ее душе, мозге продолжались боль, страх, воспоминания… Вот так же засыпанный обвалом шахтер царапает ногтями камень, зовет, но никто в мире не слышит его. Неужели она слышала, как молодой врач с широким, мясистым лицом негромко и раздраженно сказал:
— Вопрос часов, больше вызовов не делайте, это бесполезно.
Всю жизнь, со школьных лет, Ксения Александровна удивлялась беспечности младшей сестры; поражалась безрассудочности ее увлечений — почти сорокалетней женщиной Варвара Александровна покинула мужа, известного ученого, ради полюбившего ее никчемного и неудачливого женатого человека, прихватив грудную Ирочку, ушла в комнату-клетушку, в деревянном домике, в московском загороде…
Ксения никогда не упрекала сестру за этот безумный шаг, но Варвара Александровна понимала свой грех — она, измученная, вернулась домой, и муж, Ирин отец, сам измученный и исстрадавшийся, простил ее и ни в чем ни разу не упрекнул.
А Ксения Александровна умела подавлять свои сердечные порывы, поступать в жизни разумно и обдуманно, но в то же время честно и самоотверженно. Первый муж ее, знаменитый московский юрист, был арестован через четыре месяца после того, как они поженились. Она двенадцать лет ждала его, ездила к нему в лагерь и вышла вторично замуж лишь после его смерти. А ведь она его не любила, и был он старше ее на семнадцать лет.
По щекам ее текли слезы, а грудь трудно дышала, и на лице ее было ужасное выражение жизни и смерти, и Варвара Александровна, сжимая пальцы, исступленно повторяла:
— Ксенюшка, Ксения, почему ты плачешь, ну скажи мне, скажи…
Но умирающая уж не произнесла ни слова, лишь хрипела.
— Ксенюшка, Ксения, почему ты плачешь…
Она была странная натура — необычайно разговорчивая, ее считали болтливой, и в детстве папа звал ее сорокой, одновременно ее отличала ужасная скрытность, ведь ни разу в жизни она ни с кем из близких не говорила о том, что происходит у нее на сердце. Все три замужества ее были разумны, она выходила за людей старше себя, за людей обеспеченных, очень образованных, с положением в жизни. Но была ли она счастлива со своими мужьями? Они были людьми разными, но все они не пили, не курили, не ходили в гости и в театры, были бережливы, и все они, как и Ксения Александровна, любили красивые, изящные вещи. Может быть, они поэтому и влюблялись в Ксению Александровну — она ведь была очень красива и, даже растолстев и поседев, сохранила очарование. Ее изящная седая голова так гармонировала с красивыми предметами, окружавшими ее.
— Ксенюшка, Ксеня, почему ты плачешь…
И так странно среди фарфора, хрусталя выглядели аптечные склянки, надломленные пантопонные ампулы, рваная марля, клочья ваты и жалкие дешевенькие бусы на груди Ксении Александровны.
И умирая, Ксения Александровна не нарушила свою скрытность — сестра не знала, почему слезы текут по ее щекам, почему надела она перед смертью эти жалкие, стеклянные бусы… Плакала ли она в свой смертный час о том, что прожила жизнь без счастья? Или она плакала от боли, так стонет, скрипит, льет сок и смолу и слезы сломанное, падающее дерево?
Об этом никто не узнал.
В четыре часа десять минут она перестала дышать. Робко, едва-едва заметно на измученном лице из бездны страдания всплыла улыбка. Впервые за много недель на лице мученицы появилось выражение покоя. Смерть осушила ее слезы. Не стало в ее душе сожалений и страданий. Не стало ее души. Не стало ее разума. Не стало ее памяти о прошлом. Не стало страха перед будущим и надежды на будущее. Наступила тишина, отсутствие тепла, холода…
Так поразительно, так странно — ведь самое маленькое, крошечное событие связано с действием. Божья коровка всползла на травинку, травинка вздрогнула, качнулась. Листочек зашевелился, подул крошечный ветерок, камушек упал на землю, и человек оглянулся: «А, камушек упал на землю». Но в