рукопожатием, улыбкой, добрыми пожеланиями и просьбой тщательно подумать, ибо лейтенант скоро позвонит еще раз. Сколько угодно, буркнул Рубин, выскакивая.
И, на улице машинально закурив, с отвращением отбросил сигарету Мерзко и перекурено было во рту, гнусно и пакостно внутри — не оставляло ощущение, что появилась где-то рядом гибкая и могучая ядовитая змея и следит за Рубиным, неторопливо раскачиваясь. Вроде и не нужен он ей, но самый факт ее присутствия, ее повсюдного и неотрывного взгляда — портит жизнь и отравляет все чувства.
Рукопись теперь надо прятать на всякий случай, думал Рубин по дороге домой. Вскоре от быстрой ходьбы улучшилось настроение и понемногу стал вязаться стишок. Придя домой, Рубин его тут же прочитал жене (каждый новый казался самым лучшим краткое время): «Во что я верю, жизнь любя? Ведь невозможно жить, не веря. Я верю в случай, и в себя, и в неизбежность стука в двери».
— Типун тебе на язык, — сказала Ирина. — Разве можно самому беду на себя накликать? Стихи же ведь сбываются всегда, не знаешь, что ли?
— Это у настоящих поэтов, — скромно ответил Рубин в смутной надежде быть немедленно возведенным женой в этот ранг. Но не дождался. Садись обедать, сказала Ирина, расскажи, что было у Маринки. Про киностудию она даже не вспомнила: будничное дело — звонок редакторши. И Рубин решил ее не расстраивать — зачем в доме лишние страхи? Но с кем-нибудь это, конечно, следовало обсудить.
Больше месяца уже не был Рубин у Фалька. Даже не звонил ему, настолько к вечеру уставал. Он с утра сидел за столом дома, а вечерами торчал в библиотеке, делая выписки из бесчисленного количества газет и книг. Возвращаясь поздно вечером, он подолгу смотрел в метро на беззаботные молодые пары, пока не понял вдруг, что это просится на волю стишок, и немедленно сочинил его, записав в тетрадь, где были заготовки для книги: «Плетусь сутулый и несвежий, струю мораль и книжный дух, вокруг плечистые невежи влекут прелестных потаскух».
К телефону подошла дочь Фалька. Голос у Оли был странный, взъерошенный какой-то, — впрочем, Рубин ее редко слышал по телефону.
— Приезжайте, Илья Аронович, — сказала она. — Только папы нет.
— А когда будет? — весело спросил Рубин. — И будет ли вообще? Загулял?
Непонятный звук, будто всхлип, послышался в трубке, и Оля положила ее. Или случайно разъединилось? Рубин перезвонил.
— Приезжайте! — сказала Оля настойчиво и грубовато, даже не переспросив, он ли это.
Рубин поймал такси. Шофера явно распирало желание что-то рассказать. Рубин достал сигареты, парень предложил ему в ответ свои и заговорил:
— Я только что одного вез, чудной клиент попался! Весь такой сам из себя — в дубленке, шапка ондатровая, очки на цепочке и чемоданчик вроде «дипломата», но пошикарней. И молчит. Стали у светофора, на меня не смотрит, говорит будто стеклу лобовому: в Японии я недавно был — херово живут. Ну, я молчу. Херово — и херово. У следующего стали. Говорит: в Англии я тоже был — херово живут. Ну, тут я хмыкнул, но опять молчу Как назло, у каждого светофора торчим, и он у каждого о какой-нибудь стране говорит, что бывал там и что херово живут. Веришь, земляк, он весь глобус перебрал, пока доехали до Смоленки, — он, видать, в министерстве там работает. Расплатился, дал на чай пятьдесят две копейки, у меня мелочи не было, он рукой махнул. Дверью хлопнул, после снова открыл, всунулся и говорит: ты меня не видел, я на тебе не ехал, — но так херово, как у нас, нигде не живут. Во клиент попался!
Рубин захохотал, радуясь, что байки сами плывут ему в руки, а Фальк еще говорит, что нет фольклора. Вот расскажу сейчас — не поверит. Скажет, как всегда, что сам придумал.
Они доехали. Рубин заплатил, посуровел и сказал таксисту, вылезая:
— Вовсе, брат, не чудик это никакой, а похоже, что ты Штирлица вез.
И, захлопывая дверь, увидел распахнутый рот шофера.
На звонок ему открыла Оля, и немедленно из глаз ее потекли слезы.
— Папу две недели как убили, — сказала она. Рубин ошеломленно молчал. Какой-то хриплый вопросительный звук выдавился из него, но в слово не воплотился. Из-за Олиного плеча Рубин увидел раскрытую дверь в комнату Фалька, где вместо привычных книг стояла модная стенка для белья, посуды и престижа.
— А? — снова попытался он спросить и опять замолк. Они уже сидели на кухне.
— Я хотела вам позвонить, — сказала Оля, — я ваш телефон нашла в папиной старой книжке, но он давно мне уже сказал, что если с ним что случится, чтобы я вас не беспокоила, он так странно сказал: не вовлекала. — У нее вытекли две слезы, она аккуратно промокнула их кухонным полотенцем, висевшим за ее спиной. И улыбнулась виновато. — Вы уж не обижайтесь, Илья Аронович. Папа так сказал. Он вас любил очень.
— Как это случилось? За что? — спросил Рубин бесцветным голосом.
— В подъезде, — сказала Оля буднично и затверженно, как давно и много раз повторяемое. — Ему кастетом сзади голову проломили. Он умер сразу, сказал врач, мгновенно. Соседка неотложку вызвала, я-то в обморок упала. Вечером. Вот в это же примерно время, часов в десять. И не взяли ничего, только часы и записную книжку с паспортом, да у папы ведь и не было ничего. Ну, может, десятка, не знаю. Милиция к нам ездила всю ночь, собаку приводили, так ведь затоптано все. Подъезд он и есть подъезд.
— Зачем это? — пробормотал Рубин. У него кружилась голова, словно с сильного похмелья, но никак не мог он ничего сказать, сообразить, спросить. С его места на кухне была по-прежнему видна комната Фалька с наглой импортной стенкой, где уже поблескивал из-за стекла хрусталь и какие-то расписные вазы. Это все выглядело так основательно, будто не было никогда в той комнате живого Фалька, с этой мебелью просто несовместимого.
— Книги папины мы все продали, — бубнила Оля. — Такие книги дорогие оказались, вот купили сразу стенку, видите? Я хотела вам позвонить, Илья Аронович, вас папа так любил, но Борис, муж мой, говорит: с него неудобно брать деньги за книги, а ты давно о стенке мечтала, за ней два года в очереди стоят, а тут по случаю у него на работе продавал один, с женой развелся, ему досталась стенка, а ей вся мебель, они монету кидали, кому что достанется…
Оля тараторила еще что-то о продаже и покупке — ей, похоже, стыдновато было, что такую верткую сноровку проявила; но ведь дело житейское, подумал Рубин вяло, это же для них, как если бы сосед умер. Или она все же любила отца, но уже привыкла к потере? Да и тесно было им в одной комнатенке с мужем и пятилетней дочерью — теперь вот есть еще одна комната. Странное какое-то убийство!…
Он, оказывается, это вслух сказал. Оля очень обрадовалась перемене темы.
— К нам приезжал его приятель, — сказала она. — Как раз назавтра после похорон пришел — не вашего он возраста, помоложе. Он к отцу и раньше приходил, я его знала. Он расспрашивал меня подробно, просил папины бумаги посмотреть.
— А кто он такой? — спросил Рубин, настораживаясь.
— Аркадий Евсеевич, друг папин, фамилии не знаю, учитель школьный. Я его у папы много раз видела, только сразу в комнату он проходил и чай я им туда носила. А бывало — и водку.
Оля наклонилась через стол к Рубину и понизила голос:
— Что-то они писали вместе, я знаю. Много спорили, но при мне замолкали. Он смеется, как мальчишка, Аркадий этот Евсеевич. А уже под сорок. Веселый такой. И странный.
— Что он, забрал бумаги? — спросил Рубин.
— Нет, ничего не взял, — ответила Оля. — Посмотрел, что на столе лежало, мы стол соседям тоже продали, — проговорившись, она запнулась на мгновение, но Рубин слушал, не шелохнувшись. И она продолжила тем же быстрым полушепотом: — Странный он, так улыбнулся вдруг и говорит мне: это все сожгите, Оленька, ведь это никому теперь не нужно. И уходить стал. А по дороге говорит, вроде как сам себе и улыбаясь: да, забавно придумали, быстро и дешево. Я переспрашивать не стала, неудобно, но Борису, мужу моему, рассказала. А он мне: Оля, это не наши с тобой дела, забудь — и все. Он теперь начальник, мой Борис, заместитель начальника отдела. Ну, я и сожгла все папины бумаги. В тазу на кухне. Форточку открыла и все проветрила, Соня только постоянно спрашивает меня: где дедушка, где дедушка, а я реву. Мы ее на время похорон отвозили, чтобы она не видела. Детям вредно.