легкой и чистой, как сама роса. Без тревоги она оставила набитую, знакомую тропу и побежала прямо через чащу. Маленькая болотница, только этой весной вылупившаяся, выглянула из-под коряги, с любопытством проводила круглыми зелеными глазами живую девушку. Старуха-Лесовуха[145] протянула было корявую лапу, хотела схватить за рубаху и поиграть в загадки, но уловила глуховатым ухом суровый приказ не трогать. «Идет, идет!» — передавалось от одного дерева к другому.
Среди темных великанов ельника Милаве было отчаянно неуютно, холодно, даже березовые листочки в ее волосах свернулись, как будто сжались от страха. Больше прежнего Милаве не хотелось сюда идти. Здесь была самая сердцевина голодного Леса. Но здесь был ее брат, и у Милавы теперь была твердая надежда вырвать его из пасти.
Оглядев крыльцо, Милава осторожно ступила на серые, прогнившие доски, толкнула дверь и оставила ее открытой, чтобы внутрь проникал свет. Теперь можно было разглядеть, что вся избушка ведуньи тесна, как банька, стены ее сплошь увешаны пучками сухих трав, а углы уставлены горшками и кринками. Лавка в избушке была всего одна, и на ней лежал Брезь. Он по-прежнему спал.
В первый миг Милава огорчилась, потом обрадовалась, что наконец-то может хоть подойти к брату. Присев на край лавки, она ласково провела пальцами по его лбу. За прошедшие дни он изменился, как после тяжкой болезни: побледнел, похудел, светлые его волосы потускнели и слиплись, под глазами темнели круги, на щеках отросла неровная щетина. Прямо как у Говорка. Сердце Милавы переворачивалось от любви и жалости, она наклонилась и крепко прижалась губами к его влажному лбу. И тут Брезь пошевелился. Милава распрямилась. Ресницы его задрожали, он открыл глаза.
Взгляд его был рассеянным, тусклым, тоже как у Говорка. Милава ахнула, и Брезь заморгал, сморщился, поднес руку ко лбу.
— Брате, милый! Это я, сестра твоя, Милава! — в тревоге звала она. — Ты меня хоть узнаешь? Это же я!
Брезь отнял руку ото лба, и взгляд его был уже осмысленным и узнающим, только очень усталым. Вглядевшись и узнав сестру, он вдруг вздохнул с облегчением и схватил ее прохладную руку, пахнущую травами, прижал к лицу. Другой рукой Милава гладила его по волосам, и с каждым мгновением ему делалось легче.
— Милава! — прошептал он наконец, приподнимаясь и с трудом садясь на лавке. — Хоть ты одна меня не забыла. А то я и не знаю, на каком я свете теперь, на том ли, на этом ли?
— Брезь, родной мой! — повторяла Милава, разрываясь между печалью и радостью. — Как ты здесь?
— Худо мне, Милава, — прошептал Брезь отрывисто, словно ему не хватало воздуха. — Елова ее не пускает ко мне, а мне без нее не жить. На край бы света побежал — ноги не ходят. Бабка говорит, она скоро с земли уйдет, а я поправлюсь тогда, да только я не поправлюсь, а помру я без нее. Кто она ни есть — она жизнь моя. Говорят, после Купалы — а что Купала, скоро? Не скоро еще?
В глазах его была тревога, страх, что его любовь скоро кончится вместе с жизнью. Сжимая его руки, Милава горячо зашептала:
— Не слушай их, не верь! Не уйдет она от тебя, она твоя будет, навсегда! Только дождись Купалы, а потом она сама к тебе придет и навек с тобою останется! Только дождись ее! Ты мне верь! Слышишь, жди ее! Держись только!
Брезь помолчал, не изъявляя никакой радости.
— А она… — заговорил он наконец. — Ведь плохо ей здесь будет. Меня вот в эту нору посадили, и то хоть волком вой. А ей каково — с неба стянуть да к земле приковать… Зачахнет она у нас от тоски.
— Не зачахнет! — уверила его Милава. — Мы с нее лунный свет снимем, а взамен человечий дух ей дадим, горячий, и будет она жить с нами, как всякая девица земная, и тебе женой будет. Только для этого кровь нужна человечья. Твоя.
Брезь усмехнулся и вздернул рукав рубахи. На его похудевшей руке отчетливо виднелись синие дорожки вен.
— Да хоть всю бери. Мне уже и не надо. Милава огляделась, схватила с очага острый нож Еловы и, закусив губу, полоснула по запястью брата. Кровь обильно хлынула из пореза; Милава торопливо прижала к ране заранее припасенный лоскут, потом перевязала.
— Кровь горяча, кровь кипуча, как запирает Вела ручьи-родники, так я тебя запираю, затворяю, — шептала она, сама не зная, кто научил ее этим словам. — Как вода по весне шумит, так ты шумишь и бурлишь; я твой яр огонь беру, а ты смирись, уймись, до поры затаись.
— Э, да ты ловчее Еловы кровь заговариваешь! — Брезь удивленно осмотрел свое запястье.
Подняв взгляд к лицу Милавы, он вдруг заметил березовые листочки у нее в волосах и протянул руку, чтобы их снять. Милава мягко перехватила его руку.
— Они там растут, — сказала она. — Это мне от берегини твоей. Чтобы не забывала ее. Вот увидишь — и она меня не забудет!
Брезь хотел что-то спросить, но не стал, а только смотрел в лицо Милавы, румяное от воодушевления. Ее чистые, безмятежные недавно глаза были полны веры и силы. Словно проснувшись, Брезь увидел свою младшую сестру совсем другой. Видано ли дело — поймать берегиню? Только в старых баснях говорят о таком, но Брезь поверил ей. Любовь, сделавшая его слабее зайчонка, Милаву наделила силой. Может быть, жара ее сердца и хватит на то, чтобы согреть бессердечную дочь Дажьбога, прекрасную, легкую и холодную, как лунный свет.
Только под вечер Вешничи воротились домой, оглашая Светлую Белезень хмельными песнями после примирительного пиршества у Боровиков. Через три дня Боровиков по уговору ждали в гости к себе, поэтому Берестень тут же велел женщинам готовиться угощать соседей. Елова прямо от реки поспешила к себе в ельник. Хоть она и заперла порог, уходя, а все же ей было тревожно — не пробралась ли без нее к Брезю берегиня?
Брезь не спал, глядел в темную кровлю. Это насторожило Елову — она усыпила его заговором перед уходом. Но разговаривать с ней он не стал. И за весь день он не сказал ни слова, но так бывало и раньше.
Стемнело, в небе показался светлый серпик молодого месяца. Елова долго стояла на крылечке, глядя на него через прорубь еловых верхушек. Доброе время выбрали Спорина и Здоровец — на новом месте молодой месяц будет умножать их добро. И все же род Вешничей понес потерю. Еще одну потерю, и неизвестно, последнюю ли.
Елова вернулась в избушку, развела огонь в очаге. Она любила видеть огонь и поэтому не велела класть в избушке печку, а сама вырыла в земляном полу неглубокую яму, обложила ее серыми камнями из Белезени. Брезь спал мертвым сном, опоенный медвежьей сон-травой. Елова смотрела в огонь, зрачки ее делались все больше, больше, лицо застыло, она стала покачиваться на месте, губы ее зашевелились сначала беззвучно, потом зашептали слова. Из-под камня она достала клок темной жесткой шерсти и бросила в огонь; пламя взметнулось, на миг осветив всю избушку до самых потаенных уголков.
— Приди, отец мой, ко мне, зову тебя! — бормотала Елова, видя в огне что-то далекое. — Приди, настал час!
Подбросив охапку сухих еловых веток, ведунья снова вышла на крылечко, повесила на ветку просторную серую рубаху. В лесу было тихо-тихо, темнота выросла непроглядной глухой стеной, словно и нет огромного дремучего царства, полного жизни и нежити, а весь мир кончается прямо здесь, за серым низким крыльцом.
Елова вернулась к очагу, оставив дверь открытой, и сидела на земляном полу, поддерживая огонь. В прошлый раз Князь Кабанов сильно разгневался на нее за то, что она пустила в дом волка-оборотня, и теперь Елова тревожилась — придет ли ее Сильный Зверь?
Где-то далеко в тишине леса послышался шум, треск веток. Постепенно он приближался. Елова вскочила, подбросила еще хвороста, чтобы огонь горел поярче, вытащила из холодного угла корчагу[146] и налила меда в чашу, вырезанную из елового корня и оправленную в темное серебро.
На поляне перед избушкой послышался глухой удар, словно что-то тяжелое упало на мягкую