тени.
На перроне я встретил друзей. Мы решили зайти в магазин. После этого наши карманы стали заметно оттопыриваться.
Тасю я видел несколько раз. Однако не подошел, только издали махнул ей рукой.
Рядом с ней бродил известный молодой поэт. Лицо у него было тонкое, слегка встревоженное. Он был похож на аристократа. Хотя в предисловии к его сборнику говорилось, что он работает фрезеровщиком на заводе.
В результате они куда-то исчезли. Растворились в толпе. А может быть, сели в электричку.
Разыскивать Тасю я не имел возможности. В карманах моих тихо булькал общественный портвейн.
А ведь я мог сразу же подойти к ней. И теперь мы бы сидели рядом. Это могло быть так естественно и просто. Однако все, что просто и естественно, – не для меня.
Мы разошлись по вагонам. С нами ехали ребята из «Диксиленда». Они были в американских джинсах и розовых сорочках. Мне нравились их широкие ремни, а вот соломенные шляпы казались чересчур декоративными.
Трубач достал блестящий инструмент. Он дважды топнул ногой и заиграл прямо в купе. К .нему, расстегнув брезентовый чехол, присоединился гитарист. Через минуту играли все шестеро.
Они играли с неподдельным чувством, заглушая шум колес. Ктото передал мне бутылку вермута. Я сделал несколько глотков. Затем, дождавшись конца музыкальной фразы, протянул бутылку гитаристу. Тот улыбнулся и отрицательно покачал головой.
Я перешел в тамбур. Грохот колес тотчас же заглушил джазовую мелодию.
Когда мы подъехали, стемнело. Из мрака выступал лишь серый угол платформы. Да еще круглый светящийся циферблат вокзальных часов.
Несколькими группами мы шли к Павловскому дворцу. «Диксиленд» играл «Бурную реку». Затем «Больницу Святого Джеймса». Музыка, звучавшая в темноте, рождала приятное и странное чувство.
Силуэт дворца был почти неразличим во мраке. И только широкие желтые окна подсказывали глазу его внушительные контуры.
Бал начался с короткой вступительной речи декана. Закончил он ее словами:
– Впереди, друзья, лучшие годы нашей жизни! Затем сел в персональную машину и уехал.
Мы отправились в буфет и заказали ящик пива. Мы решили, что будем хранить его под столом и вынимать одну бутылку за другой.
Тася сидела неподалеку от меня. Она казалась счастливой. Я не глядел в ее сторону.
Молодой поэт что-то вполголоса говорил ей. Он был в чуть залоснившемся пиджаке из дорогой материи. Из кармана торчала вторая пара очков. Его тонкое лицо выражало одновременно силу и неуверенность. Тасина сумочка висела на ручке его кресла.
В этот момент раздались аплодисменты. Я посмотрел туда, где возвышалась круглая эстрада. Но сцена была уже пуста.
– Юмор ледникового периода, – сказал Женя Рябов, убирая магниевую вспышку.
Речь шла о предыдущем выступлении.
Затем появилась толстая девушка с арфой. Она играла, широко расставив ноги. У нее было мрачное выражение лица.
Вдруг исчез поэт. Я хотел было развязно сесть на его место. Потом заметил на сиденье очки. Еще через секунду выяснилось, что он уже на эстраде. И более того, читает, страдальчески морщась:
Тася повернулась ко мне и неожиданно сказала:
– Дайте спички.
Спичек у меня не было. Тогда я почти закричал, обращаясь ко всем незнакомым людям доброй воли:
– Дайте спички!
Тася глядит на меня, а я повторяю:
– Сейчас… Сейчас…
А друзья уже протягивают мне спичечные коробки и зажигалки.
– Милый, – улыбнулась Тася, – что с вами? Я же здесь ради вас.
Тогда я зашептал, рассовывая спички по карманам:
– Правда? Это правда? Значит, я могу быть рядом с вами?
Тася кивнула,
– А этот? – спросил я, указывая на забытые очки.
– Он мой друг, – сказала Тася.
– Кто? – переспросил я.
– Друг.
Слово «друг» прозвучало чуть ли не как оскорбление.
Поэт кончил читать. Я как сумасшедший захлопал в ладоши. Ктото даже обернулся в мою сторону.
Поэт возвратился к столу. У него было радостное, совершенно изменившееся от этого лицо. Он поклонился Тасе. Затем уселся на собственные очки. И горячо заговорил с аспирантом, который принес два бокала вина.
– Да, но у Блока полностью отсутствовало чувство юмора, – шумел аспирант. Поэт отвечал:
– Куда важнее то, что этот маменькин сынок был дико педантичен…
Тася улыбалась поэту. Было видно, что стихи ей нравятся. Поэт казался взволнованным и одновременно равнодушным.
Я злился, что он не интересуется Тасей. Это меня каким-то странным образом унижало. И все же я разглядывал его почти с любовью.
Он между тем приподнялся. Не глядя, вытащил из-под себя очки. Установил, что стекла целы. Сел. Достал из кармана несколько помятых листков. Затем начал что-то писать, растерянно и слабо улыбаясь.
Над столиками поднимался ровный гул. Иногда в нем отчетливо проступал чей-то голос. То и дело раздавался звук передвигаемого стула. Доносилось позвякивание упавшего ножа.
Вдруг стало шумно. Все заговорили о пишущих машинках.
– Рекомендую довоенные американские модели. Это сказал незнакомый толстяк, вылавливая из банки ускользающий маринованный помидор. Консервы он, вероятно, привез из города. Что меня несколько удивило.
Вмешался Женя Рябов:
– Мой идеал – «Олимпия» сороковых годов. Сплошное железо. Никакой синтетики.
– Синтетика давно уже не в моде, – рассеянно подтвердила Тася.
– Что тебя не устраивает в «Оптиме»? – повернулся к Рябову Гага Смирнов.
– Цена! – ответили ему все чуть ли не хором.
– За такую вещь и двести пятьдесят рублей отдать не жалко.
– Отдать-то можно, – согласился Рябов, – проблема, где их взять.