Она вышла. Они замолчали. Снова пятно маминого лица и папина спина. Промолчала.
Она вернулась в свою комнату. Прислушалась. Где—то работал телевизор, текла вода. По стене замка, в ров.
Снаружи у замка были мрачные заплесневелые стены.
Кто—то проехал в лифте.
Входя в лифт, она всегда успевает глянуть в щель между лестничной площадкой и лифтом и увидеть шахту и далеко внизу лампочки и толстую пружину.
Дикое зрелище.
Чи—жик, чи... Чижик или чижек?
О, гнусное сольфеджио. О, коварная дамочка с черным бантом.
Но о чем они там говорят, владельцы замка?
Она встала и прокралась к стене. Невнятное бубнение. Их голоса в розетке. К ней прикладываться было страшновато. Но ничего не поделаешь, приходится рисковать. Она обреченно вздохнула и приложилась к пластмассовой розетке, предварительно потрогав ее ладонью, как будто она могла быть горячей. Но пластмасса была ни горячей, ни холодной. Она проделывала это не раз. И ничего страшного не происходило.
Подслушивать было интересно. Сразу слышишь атмосферу, обширное пространство. Все в этом пространстве странное, какие—то шорохи, как в космосе, гулкие звуки.
Вот и сейчас: удары капель. Как будто большие, тяжелые капли обрываются откуда—то, и долго падают, и наконец разбиваются... о дно сухого колодца. Поскрипывает стол ножками. На что это похоже? На что—то космическое, все эти скрипы и шорохи.
Неужели там, за стенкой, просто кухня, четыре стены, раковина с грязной посудой, полки, чашки, ложки, сковородки, газовая плита, радио на подоконнике, занавески с цветочками.
Но что же говорят владельцы. Что они обсуждают у камина? Она задержала дыхание.
Вообще голоса из стенки всегда звучат по—особенному.
Вот и сейчас. Папа говорил о тетках, о своих тетях, о том, что тетя Надя разговаривала с кем—то по телефону и ей сказали: да? да? ждите, ждите! приехали, потом кто—то сбегал за... за аппаратом... Мама сказала, что у них так всегда, они забывают, надо было сразу, хотя, конечно... Скрип, кашель, наливают воду. И он принес. Ему дали? Да. Дали? Да, сразу, уже получил. Если, конечно... он мог уехать. Куда? К морю. Сейчас? Там тепло.
Девочка перевела дыхание, проглотила слюну. Разве поймешь что—нибудь. Кто собирался к морю, кому и что дали... Кажется, дядя Женя живет где—то у моря. Ему дали телеграмму.
Тетя Вера говорила, что... Что? Соседка слышала. Слышала? Да. Он ходил. Мог бы он позвонить? Странные звуки. Изменившийся папин голос. Я мог бы сам... Ну ведь... если бы... И с Виленкиным... Звякнул стеклянный — кувшин?
Молчание.
Можно было бы и лечь, но она ждала. А у них продолжалось молчание.
И что—то удерживало ее у стены, что—то таилось в этой пластмассовой плошке. В молчании, в шорохах, скрипах, в голосах. Она почувствовала, что здесь уже ничего не надо выдумывать. Происходило что—то пострашней всех выдумок. Кто—то за нее все навыдумывал. И от предчувствий у нее леденели ноги (и как раз в этом месте между ковром и стеной оставалась полоса линолеума, на ней она и стояла). Из обычных слов, как из игрушечных частиц, складывалось нечто такое, во что нельзя поверить. И уже она стояла, изогнувшись у стены, и, скованная чем—то неотразимым, злобным, не в силах была оторвать от себя это ледяное, налипающее. Это вползало в нее змеей. От страха хотелось кричать. Но она боялась обнаружить себя, она не могла даже оглянуться в своей комнате, не смела взглянуть на шторы, на белую постель. Она слушала, зажмурившись.
И вот чем отличаются выдумки от того, что случается на самом деле: утром она проснулась — как же она все—таки посмела распрямиться и, не раскрывая глаз, на ощупь, пройти по комнате, лечь, сжаться и бесконечно долго лежать так? — и, проснувшись, сразу с облегчением, неожиданным счастливым чувством подумала обо всем ночном как о кошмаре и сразу же поняла, что это было не ночное наваждение, едва взглянула, выйдя из спальни, в отцовское лицо с почерневшими веками и как будто изодранное в клочья. И тогда она пробежала мимо него и, найдя маму в ванной перед зеркалом, вцепилась в нее, дрожа от ужаса.
9
Ангел осени, небольшой рыжий клен: гибкий росчерк ветвей, невесомые золотые толщи листьев.
Арка. Сталинский дом, тяжеловесный, в желтой штукатурке. Арка посреди длинного жилого дома. На ум приходит нечто римское или питерское: так и ждешь сюда статую конную.
Улица Кирилла и Мефодия, небольшой отрезок, отвоеванный у Карла и Маркса; вдоль всей улицы справа оранжево—алая жирная полоса подстриженного кустарника; улица упирается в гигантскую Лиру, раздвоенное дерево.
Направо. По Казанской «горе», застроенной внушительными сталинскими — но уже не столь нарядными и ухоженными — домами: штукатурка осыпается, углы крошатся; вокруг толстошкурые дряхлеющие тополя роняли кости, и никто их не подбирал, это место как бы слабеющей воли. В домах коммунальные квартиры — советский рай, пещерно—родовая община.
Над рекой сумрачное застывшее небо, вот—вот пойдет дождь. Пожалуй, лучше не спускаться. Вернуться на улицу Пржевальского.
Мимо института с кедрами, мимо бывшего монастыря — сейчас картинная галерея — направо. Под ногами прохожих красные бусины. Осыпается рябина.
Площадь, во все стороны расходятся провода, рельсы.
Домой?
Внезапно слева вспыхивает розовый столб. Свечение закатного солнца в каменной теснине.
Любуясь им, он пошел по Тенишевской улице вдоль трамвайной линии. Среди деревьев четко вырисовывался строгий и скорбный силуэт костела; узкие его окна были заложены кирпичами; в одном окне серел каменный крест; железная крыша походила на шлем ландскнехта; багровый тусклый кирпич костела сейчас казался ярким. Он вспомнил клен, вспомнил, что при взгляде на него сразу услышал что—то из сонат для скрипки и клавесина Баха, — там поющий смычок чертит строгий рисунок в звенящих ржаво— золотых толщах. И вот почему ему захотелось закончить маршрут этого вечера здесь, возле седого крыльца.
Когда—то в костеле звучал орган. Но теперь его там нет. Костел наглухо закрыт — сейчас там архив. Власти не спешат расчищать его.
Наверное, все же еще отголоски обиды на Запад. Запад всегда осаждал стены города и сто пятьдесят лет держал здесь своих наместников и рыцарей.
Да и — ревность?
Бах многих мог бы привести на это седое крыльцо.
Странно, но в этой разомкнутой вселенной, где Вивальди звучит почти глупо, издевательски (Шнитке в своем апокалиптическом Кончерто гроссо номер три цитирует его “Времена года”, и венецианская красота посреди обугленной и засыпанной пеплом земли на самом деле производит отталкивающее впечатление; прекрасная изысканная мелодия в конце концов вырождается в ресторанный клавесинный мотивчик, красота не спасает, а, может быть, даже губит мир), остается Бах, он высится крепким седым каменным крыльцом посреди хаотичной вселенной; впрочем, крыльцом, никуда не ведущим: по обе стороны ничто.
Но все—таки Бах сумел его выстроить.
Ну, пора к крыльцу Георгия Осиповича.
Внимательные взгляды старшин цеха суконщиков. Дагмара Михайловна смотрит телевизор.